Перевод Юлии Фокиной

 

Уильям Сомерсет Моэм

Лиза из Ламбета

 

Предисловие

 

Это моя первая книга. В возрасте семнадцати лет я написал биографию Мейербера*; не представляю, что меня побудило, ведь я совершенно не разбирался в музыке и даже ни единой оперы его не слышал. Я давным-давно позабыл всё, что знал о Мейербере; впрочем, вряд ли он был романтической фигурой. Видимо, какая-нибудь круглая Мейерберова дата внушила мне мысль об актуальности данной темы. Единственного критического отзыва оказалось достаточно, чтобы охладить мой энтузиазм. Я предал рукопись огню. После чего взялся писать пьесы, преимущественно одноактные, душераздирающие и сугубо реалистические. В Германии я познакомился с творчеством Ибсена, поэтому пьесы, написанные с восемнадцати лет до двадцати одного года, свидетельствуют о неуклюжих попытках вашего покорного слуги проникнуть в святая святых человеческого характера. В частности, редкий персонаж не страдал у меня смертельной либо венерической болезнью, изучение же медицины позволяло автору просветить потенциального зрителя на предмет весьма пикантных подробностей. Персонажи мои по большей части несли клеймо позора, доставшееся по наследству и отравлявшее им существование; те же, которым повезло иметь здоровых и почтенных родителей, скрывали тот или иной гнусный секрет, по ходу пьесы обреченный разоблачению. Разнообразно оформленные отказы принимать мои произведения к постановке, конечно, могли бы взбесить меня; но в то время никто не оспаривал плачевное положение английского театра, поэтому я объяснял злую судьбу невежеством режиссеров и глупостью публики. Драматическое искусство исчерпало себя; тем обиднее было, что меня, готового вдохнуть в него новую жизнь, лишают этой возможности. Впрочем, подобно пылким юношам, характерным для пьес Генри Артура Джонса, я задался целью попрать предрассудки своего века. Я сообразил, что лучшей стратегией будет написать пару-тройку романов; романы обеспечат мне репутацию, которая заставит театральных режиссеров благосклоннее смотреть на мои пьесы. Как раз тогда издатель Фишер Анвин наделал некоторого шуму серией прозаических миниатюр под названием «Библиотека псевдонимов». То были небольшие томики в желтых, весьма нарядных бумажных переплетах. Стоили они недорого, читали их все. Я написал два изрядных рассказа и отправил Фишеру Анвину, полагая, что они сгодятся для «Библиотеки псевдонимов». Через некоторое время Анвин возвратил мои рассказы, но с письмом, от которого я восторжествовал. Фишер Анвин сообщил, что рассказы ему понравились, но они для его серии слишком коротки; а вот если у меня имеется роман, он бы с удовольствием почитал.

--------сноска-----------------------------------------------------------------------------------

* Мейербер Джакомо (нем. Giacomo Meyerbeer, 1791–1864), настоящее имя Якоб Либман Беер – немецкий и французский композитор еврейского происхождения, автор многочисленных опер. – Здесь и далее примеч. переводчика.

---------------------------------------------------------------------------------------------------

Я написал ответ с благодарностью и обещанием в ближайшее время воспользоваться его великодушным советом. И засел за роман через десять минут после того, как отправил письмо. Я тогда целыми днями работал в больнице Св. Фомы, на роман оставались вечера. Кажется, я был на четвертом курсе. Установленное время я проводил в амбулатории, вел учет больных и ассистировал хирургам, а также выполнял другие задания, обусловленные учебным планом. Одной из основных дисциплин было акушерство. Чтобы получить диплом, студенту надо было принять двадцать родов. Полагаю, сейчас условия иные, но в мое время учебный план предусматривал три недели, когда студента могли вызвать на помощь роженице в любое время суток. Студенту предоставлялось жилье рядом с больницей, от какового жилья привратник имел ключ и, если что, заходил хоть среди ночи. Студенту надлежало тотчас одеться и бежать в больницу, где поджидал муж, а иногда сынишка пациентки с карточкой, еще ранее выданной беременной женщине. На первый раз студента снабжали более опытным акушером, недавно получившим квалификацию, но уже со второго раза студент оставался один на один с роженицей и имел право позвать старшего коллегу только в сложных случаях, когда не мог справиться сам. А старшие коллеги, умаявшиеся за день в больнице, не любят, чтоб их вытаскивали из постели по пустякам; всякий на подобное осмелившийся рисковал услышать о себе много нелестных истин. Итак, муж либо сын роженицы вел студента темными, притихшими ламбетскими улицами, зловонными переулками и жутковатыми пустырями, куда и полиция не решается заглядывать, но где черная докторская сумка защищает от всякого злоумышления. Студент входил в унылый дом, где на каждом этаже ютилось по две семьи, далее в душную комнату, слабо освещенную керосиновой лампой. В комнате обыкновенно находились три женщины – будущая мать, повитуха и «соседка снизу»; будущая мать лежала, две другие стояли над ней. Порой надо было провести в такой комнате два-три часа, прихлебывая заваренный повитухою чай и то и дело выскакивая на улицу подышать воздухом. Муж обыкновенно сидел на лестнице; студент поневоле садился рядом и говорил с ним.

За три недели на моих руках рожали шестьдесят три женщины.

Этот-то материал я и использовал в «Лизе из Ламбета». Сочинять практически не пришлось. Я записал увиденное и услышанное с максимальной точностью и без прикрас. Поначалу мне показалось слишком просто; я бы с удовольствием придал всей истории пикантности, а стилю – образности, да не знал, как. Вследствие прискорбного недостатка воображения пришлось держаться фактов. В то время я увлекался Ги де Мопассаном и творил «Лизу» по образу и подобию его новелл. Теперь как подумаю, сколько перед начинающим, подверженным всякому влиянию писателем дурных образцов, не могу не радоваться, что сам я подражал истинному художнику, имеющему талант рассказать историю просто, откровенно и так, чтоб за душу взяло.

Едва закончив «Лизу из Ламбета», я отправил ее Фишеру Анвину, и через три месяца получил письмо с положительным отзывом и просьбой зайти. На пороге Анвинова кабинета сердце едва не выпрыгнуло у меня из груди. Я подписал предложенный контракт. Мысль о том, что меня напечатают, настолько вскружила голову, что я с готовностью отказался от процентов с продаж изрядного количества экземпляров. Наконец, после задержки, вызванной юбилеем королевы Виктории, роман увидел свет. Одни отзывы были очень благосклонны, другие – не очень; последние расстроили меня куда больше, чем первые – порадовали; таков общий порок литераторов. На почве неблагосклонных отзывов я даже провел несколько бессонных ночей. Однако Фишер Анвин умел раскручивать книги – он разослал «Лизу из Ламбета» целому ряду высокопоставленных служителей Церкви. Моя квартирная хозяйка немало порадовалась, услышав, что Бэзил Уилберфорс, будущий архидиакон Вестминстерского аббатства, сделал «Лизу» темой воскресной проповеди в сказанном Аббатстве. Сам же я был изумлен, когда, пару недель спустя, узнал от Анвина, что первое издание распродано и надо срочно печатать второе. Я как раз доучивался последний, пятый год при больнице Св. Фомы и готовился к выпускному экзамену по хирургии. Фишер Анвин был тогда красивый мужчина – смуглый, с выразительными темными глазами, звучным голосом и впечатляющей черной бородой. Он осведомился о моих планах. Я сообщил, что заброшу медицину сразу по получении диплома и стану жить писательским трудом. Анвин обнял меня за плечи.

– Это очень трудно – жить писательством, – сказал он. – Литература – достойное занятие, но доходов от нее не ждите.

Я передернул плечами. Моя первая книга имела успех – я не сомневался в прибыльности дела. Несколько месяцев я провел за границей, а по возвращении получил чек на проценты с продаж «Лизы». Сумма была чуть больше двадцати фунтов. Я склонялся к мысли, что Фишер Анвин знал, что говорил.

Остается только добавить, что так, как описано в «Лизе из Ламбета», городская беднота жила сорок лет назад. В официальный выходной мужчины надевали сюртуки с перламутровыми пуговицами и играли на гармониках; девушки завивали челки и носили огромные шляпы с множественными перьями. Они не знали ни патефона, ни кинематографа. Не читали газет. Вообще были куда хуже образованны, чем нынешние представители рабочего класса. Выражались на кокни; смею надеяться, что воспроизвел их речь с максимальной точностью. Их словарный запас не отличался разнообразием, не то, что словарный запас их детей; имея в распоряжении более скудный язык, они и чувствовали и думали проще. Пусть читатель не настраивается увидеть в моем романе нынешний Ламбет.

 

 

Поскольку настоящее предисловие задумано также как вступление к изданию моих сочинений, которое открывает «Лиза из Ламбета», хотелось бы сделать несколько замечаний по этому поводу. Издание неполное. Я решил включить в него лишь те произведения, к которым испытываю минимальную степень недовольства. Не думаю, будто есть хоть один писатель, достойный прочтения в полном объеме. Мое мнение – писатель, предлагающий читателю ознакомиться более чем с дюжиной своих произведений, неоправданно требователен; возможно, он сказал главное в двух-трех произведениях. Писатель может считать себя счастливцем уже в том случае, если после его смерти читатели сохраняют интерес к этой «малости». Право всякого автора – быть судимым по своей лучшей книге; с его стороны только разумно беспощадностью к себе облегчить читательский выбор. Если он зарабатывает на жизнь единственно пером, ему, конечно, приходится писать и для денег; вряд ли (хотя и не исключено), что таким образом он создаст нечто выдающееся. Нам известно, что доктор Джонсон писал «Расселасса»* в великой спешке – ему надо было собрать на похороны матери; однако, хотя сказанный роман сейчас станет читать разве студент-филолог, «Расселасс» по-прежнему – один из памятников английской литературы. Впрочем, полагаю, доктор Джонсон давно вынашивал идею романа, и нужда явилась вовсе не причиной написания, а инструментом преодоления природной апатии. Сей инструмент бывает весьма полезен, что доказывается следующим фактом: лица влиятельные и состоятельные, вне зависимости от таланта, редко берут на себя кропотливый труд, непременный для создания весомого произведения. Это любители; их произведения часто не лишены любительского изящества и непосредственности, но всегда отличаются и любительским бессилием.

-------------------сноска----------------------------------------------------------------------

* Имеется в виду роман Сэмюэла Джонсона (Samuel Johnson, 1709–1784) «История Расселасса, принца абиссинского».

--------------------------------------------------------------------------------------------------

Я отдаю себе отчет в том, что настоящее предисловие, да и все последующие, исполнено самомнения. Надеюсь, самомнение не выходит за рамки приличий. Непросто говорить о себе без того, чтоб не выйти за рамки; отдельным читателям может показаться, будто в предисловиях я приписываю себе значение, какого никогда не имел в английской литературе. Умоляю, друзья, верьте: я никогда не обольщался насчет своего места в современной литературе; в мыслях не имел выпячивать сомнительные достоинства моих произведений, ибо их недостатки известны мне лучше, чем любому критику. Однако ни один читатель не возьмет в руки подобное издание, если его, по причинам, ему одному ведомым, не интересует личность автора. При таком раскладе логично будет предположить, что читателю захочется узнать, при каких обстоятельствах писалась та или иная книга, а также выслушать всё, что автор готов сообщить о себе и своем творчестве. Значит, подобные предисловия должны быть исполнены самомнения; в противном случае они бессмысленны. Я получил удовольствие от написания их; если подобного удовольствия не получит читатель – что ж, от него это и не требуется. Я выполняю скромную работу в мире букв; держусь середины, не претендую на громкий успех; считаю, что проник в суть явления, называемого публикой – иначе откуда спрос на настоящее издание? Однако я во всю жизнь не написал книги, что произвела бы фурор. Хотя из-под моего пера вышли несколько произведений, которые могли похвастаться широким кругом читателей, мне так и не случилось создать произведение, которое в некий период времени было бы у всех на устах, которое повсеместно обсуждали бы за обедом или единодушно признали выдающимся. Ни одна моя книга не стала бестселлером. Ни разу я не обескуражил критиков. Меня достаточно хвалили, но немало и ругали. Положительные отзывы меня радовали, отрицательные – огорчали; но ни один отзыв не поколебал на избранном пути. Мне следовало бы стремиться извлечь уроки из критических статей, но увы, я не находил эти статьи для себя полезными. Видимо, нельзя ждать от критика слишком многого, ведь критик часто пишет в спешке, а платят ему недостаточно, чтобы он давал себе труд разъяснять автору огрехи – довольно и того, что критик на огрехи указывает. Возможно, мои критики не считали такие действия эффективными; возможно, им не хватало профессионализма. Как-то в Уилмингтоне я познакомился с одним критиком; он обещал разъяснить огрехи в моей пьесе, да видно, либо был очень занят, либо запамятовал о своем обещании, ибо так и не дал о себе знать.

В настоящее издание не войдут два романа, написанные мной с целью получить конкретную денежную сумму к конкретному сроку. Эти романы я переделал из пьес, которые не сумел пристроить; вообще переделывать пьесы в романы очень легко, ведь там уже имеются и сюжет, и диалоги. Весь процесс занимает несколько недель. Одна пьеса называлась «Епитрахиль». В то время я увлекся очаровательной молодой особой, с запросами, непомерными для моего тощего кошелька. Для меня было пыткой знать, что более состоятельные соискатели возят особу ужинать в «Савой», а по воскресеньям завтракают с ней в Мейденхеде; вот я и взял себя в руки и состряпал «Епитрахиль», роман веселый, развлекательный, даром что продиктованный ревностью, изглодавшей мое сердце. Я писал для того, чтобы тоже иметь возможность предложить предмету моей страсти всё, что угодно ветреной душе. Роман имел известный успех; вдобавок я впервые в жизни заработал порядочную сумму. Я не принял во внимание задержку, вызванную сначала процессом печатания и публикации романа, затем особенностями издательского бизнеса, состоящими в том, чтобы отсылать счета один раз в год; поэтому, когда я наконец получил свой внушительный чек, упомянутая молодая особа меня больше не интересовала; мне не хотелось ни ужинать с нею, ни кататься в лодке. С тех пор я думаю об «Епитрахили» с долей горечи. Второй роман называется «Исследователь». Правда, переделанная в него пьеса всё-таки шла в театре. Прототип главного героя – Генри Мортон Стэнли*, географические открытия которого когда-то будоражили мое юное воображение; вообще в то время благодаря Киплингу был популярен образ сильного, немногословного мужчины. По сюжету герой отказывается опровергнуть гнусные обвинения, чтобы скрыть от своей суженой, что ее брат – не благородный человек (чему она свято верит), а жалкое ничтожество. Этакого донкихотства ни одна аудитория не примет; пьеса провалилась. Я переделал ее в роман, потому что другой роман, «Маг», издатели мне вернули, когда процесс публикации уже был начат – всё из-за того, что один из партнеров вздумал почитать гранки, и был шокирован. Я всегда полагал, что издателям не следует учиться читать – достаточно, если они выучатся ставить подпись. Как бы то ни было, данный казус оставил меня без денег, а мне предстояло дотянуть до конца года. Я написал «Исследователя» за месяц; от скуки челюсти сводило. С тех пор я этот роман не люблю и с удовольствием вычеркнул бы его из каталога своих произведений; увы, такое невозможно. Одно время меня мучила совесть, словно я совершил дурной поступок; теперь я знаю, как глупы в подобных случаях угрызения совести, ведь публика, слава богу, всегда гораздо прочнее автора забывает книги, в написании которых автор раскаивается.

---------сноска----------------------------------------------------

* Стэнли, Генри Мортон (Stanley, Henry Morton, 1841–1904, настоящее имя Джон Роулендс) – журналист, знаменитый путешественник, исследователь и колонизатор Африки.

----------------------------------------------------------------------

Одно из неудобств писательского ремесла – то обстоятельство, что писатель вынужден совершенствовать свое мастерство за счет читателя. Говорят, молодой Ги де Мопассан все свои новеллы отдавал на суд Флоберу, Флобер же позволил ему напечатать первую новеллу не ранее чем через девять лет напряженного ученичества – подробность, изрядно характеризующая обоих. Флоберу было нелегко из года в год охлаждать пыл ученика, к которому он чувствовал сердечную привязанность; Мопассану же немалого труда стоило из года в год обуздывать врожденное нетерпение. С обеих сторон наблюдалась благородная и бескорыстная страсть к искусству. Но Мопассан состоял на службе в министерстве, каковая служба обеспечивала ему кусок хлеба и довольно свободного времени для оттачивания мастерства. Пожалуй, было бы неплохо, если бы авторы ничего не публиковали до достижения тридцати лет; но как им дотянуть до этого возраста, учитывая невероятную сложность литературного труда? Право, не знаю. Попробуйте-ка, напишите что-нибудь выдающееся, если в вашем распоряжении одни вечера, когда ваш мозг утомлен дневной работой; да и самый процесс письма – не единственное занятие из перечня дел начинающего автора. Начинающий автор должен еще и чувствовать, и мыслить; должен читать, должен набираться опыта. В сутках всего двадцать четыре часа, а литература – это работа, предполагающая полную занятость. И полную самоотдачу. Заблуждается тот, кто мнит, будто романист создает своих персонажей в одну секунду, а в следующую секунду уже определяет им место в романе. Нет, автор подспудно думает о каждом персонаже всё время, пока вынашивает замысел и пишет; как следствие, прочим сторонам жизни достается количество писательского внимания, едва ли соразмерное с требуемым.

Автор всего себя посвящает литературе. В процессе писания он учится, когда же роман готов – пытается опубликовать его, чтобы заработать немного денег. Пусть роман незрелый и шероховатый – автор всё равно всячески его проталкивает. Он не видит недостатков у своего детища, а если и видит, у него духу не хватает вымарать строки, стоившие ему так много труда. Кстати, собственный роман в виде готовой книги воспринимается совершенно иначе; также автору порой важны мнения друзей, а то и критиков. Английский язык очень сложен; чтобы пользоваться сим инструментом хотя бы на уровне ремесленника, нужно много теории и много практики. Книги, созданные в период овладения ремеслом, экспериментальны; если они имеют ценность для литературы, то лишь по счастливой случайности. Юность прекрасна, она характеризуется влюбчивостью, веселостью, свежестью восприятия, прямотой; данные качества в отдельных случаях (и тому даже есть примеры) компенсируют недостаток мастерства и теоретических знаний, каковые знания автор двадцати романов не преминет использовать в двадцать первом и последующих. Конечно, порой юность – единственный дар писателя; по ее уходе бедняге уже не на что опереться. Вот почему столько молодых людей напишут один-два прелестных романа, радующих не только обещанием большого писательского будущего, но и всяческими совершенствами, – да и скатываются до прискорбной посредственности. Если же писатель уверен, что в зрелости ему удалось создать ряд достойных романов, только мудро будет с его стороны не включить в собрание сочинений вроде настоящего те опусы, что были опубликованы прежде, чем он в полной мере овладел своим талантом.

Примерно в то же время, что я работал над «Лизой из Ламбета», мне попались статьи Эндрю Лэнга об искусстве романа. В числе прочих советов, несомненно, мудрых и полезных (они улетучились из моей памяти), Лэнг дал и один глупый совет: молодому, дескать, автору нельзя писать о своем времени и своей жизни, ибо что он об этом знает? Единственный жанр, в котором усилия молодого автора могут увенчаться успехом, – исторический роман. Здесь не станут помехой ни недостаток житейской мудрости, ни юношеская неискушенность. Теперь я знаю, какая это чушь. За первые двадцать пять лет жизни юноша получает огромное количество впечатлений; при наличии писательской жилки он, пожалуй, и прочувствует их полнее, чем во всю оставшуюся жизнь. То же относится к личным встречам, дружбам, влюбленностям, вражде – в суете последующих лет эмоции уже не будут столь сильны и ярки. Кто знал ближнего лучше, детальнее, чем мальчик знает своих родственников, их приятелей и слуг? Люди бессознательно раскрываются перед ребенком, перед отроком; раскрываются без той оглядки, которой руководствуются в сношениях со своими ровесниками или со старшими. На самом деле начинающему писателю нужен вот какой совет: пиши только о том, что знаешь. Воображение без опоры на опыт поистине чревато, а художественных приемов не хватает – конечно, молодому писателю только и остается, что держаться собственного восприятия реальности. С другой стороны, по моему скромному мнению, невозможно написать исторический роман без глубоких познаний о той или иной эпохе, а также без обширного фонда информации общего характера в помощь этим познаниям. Не понимаю, как писатель станет выводить исторических персонажей, как вдохнет в них жизнь, если почти ничего не успел узнать о человеческой природе в целом. При работе над историческим романом недостаточно просто напрягать воображение (ибо как иначе воссоздать прошлое?) – нужно изучить человеческие характеры. Тогда, возможно, и получится облечь мертвые кости истории в плоть и оживить свежей кровью. Однако лично я отнесся к авторитетному заявлению Эндрю Лэнга как к истине в последней инстанции и решил последовать его совету.

В течение двух-трех лет я бредил итальянским Возрождением и прочел на эту тему горы книг. В Макиавеллевской «Истории Флоренции» я нашел пассаж, взбудораживший мое воображение. Это была история Катерины Сфорца и осады Форли; тема показалась мне достойной романа. Я добыл пропуск в читальный зал Британского музея и в свободное от работы в больнице время читал всё, что мог найти по данному вопросу. Наступили летние каникулы; я поехал на Капри и там принялся за роман. Я был усерден и полон энтузиазма; я вставал в шесть утра, писал, пока не почувствую усталость, и тогда шел купаться. Лето получилось замечательное; к осени я завершил роман. Я назвал его «Сотворение святого». То был мой второй роман. Критики встретили его прохладно, публика – равнодушно.

Едва получив диплом врача, вдохновленный успехом «Лизы из Ламбета», с картиной блестящего будущего пред мысленным взором, двадцати трех лет от роду, я отправился в Испанию. Там я прожил восемь месяцев и написал несколько рассказов. К ним я присоединил те два, что ранее отправил Фишеру Анвину; всё вместе составило сборник, названный мною «Ориентации». Слово это тогда было мало знакомо широкой публике; мне требовался афоризм для объяснения моего выбора, я стал искать у французских моралистов и критиков, ничего подходящего не нашел и поневоле сочинил его сам: «Именно по новеллам молодого писателя можно понять, на что ориентировано его воображение. Разнота жанров и стилей эссеистических сборников суть поиск молодым писателем собственного «я» в литературе». Мне нравилось намекать, что афоризм принадлежит Жозефу Жуберу. Заголовок (который мог бы служить общим названием для всех моих произведений) отлично показывает, что было у меня на уме; хоть я и не раскрывал этого тома с самой публикации, есть у меня подозрение, что рассказы, в него вошедшие, действительно вчерне, ощупью задают направления моим дальнейшим экспериментам. Теперь я сознаю, что смистифицированная цитата явилась несколько самонадеянной, ведь вряд ли в описываемое время кто-нибудь вообще интересовался ходом моих мыслей. Я просто хотел показать, что прекрасно отдаю себе отчет в незрелости и экспериментальном характере своей работы. Рассказы, однако, снискали похвалы критиков и принесли мне комиссионные, очень на тот момент нелишние; впрочем, не думаю, что в нынешнем виде они достойны включения в настоящее издание.

Следующий опубликованный мой роман называется «Герой». Меня вдохновила бурская война, а писал я под влиянием французских романистов. Роман получился мрачный и безапелляционный, а пожалуй, и прескучный. Я прочел его в гранках и больше не брал в руки, ибо едва могу заставить себя открыть собственную книгу – отвращение практически непреодолимо. Помню только, что восхищение Флобером повлекло длинные описания картин природы. Я давно усвоил, что в художественном произведении нет ничего утомительнее описаний природы. По-моему, такие описания следует ограничивать тремя строками. Если романист не способен в этом пространстве дать приемлемого описания, пусть лучше полагается на читательское воображение. «Героя» расхвалила критика, но публика проигнорировала; за этот роман я получил всего семьдесят пять фунтов, которые мне выплатили издатели в счет будущих процентов с продаж. Полагаю, что честно выполнил работу, немало попотел, хотя, разумеется, тогдашнее мое владение писательским мастерством оставляло желать лучшего. Меня не отпускает чувство, что, возьмись я раскрыть эту тему теперь, – уложился бы в короткий рассказ. Незадолго до «Героя» я написал «Миссис Крэддок», которую долго не мог пристроить. И, однако, после «Лизы из Ламбета» это был первый роман, имевший сколько-нибудь значительный успех. Писать о трущобах я больше не хотел, а декорации, выбранные мною вместо трущоб, не только разочаровали издателей, но и подорвали ту скромную репутацию, что обеспечила мне «Лиза». Всё, что я еще имею сказать по поводу «Миссис Крэддок», читатель найдет в предисловии к соответствующему тому.

Далее я написал роман «Карусель». Он не войдет в настоящее издание, и, однако, я склонен относиться к нему снисходительно. Интересный был эксперимент; жаль, что провалился. Я подумываю о повторении. Некоторое время мне казалось неестественным, что романист обыкновенно берет двух-трех персонажей и пишет так, будто весь мир вокруг них вращается. Прочие персонажи вводятся в роман лишь постольку, поскольку имеют отношение к главным героям, что создает превратное представление о разнообразии жизни. В конце концов, помимо меня, моей возлюбленной и моего соперника, существует огромное количество людей; помимо страсти, развитию которой мешает соперник, существует огромное количество явлений. С окружающими происходят самые захватывающие события; для них эти события столь же важны, сколь моя страсть – для меня. Однако романист пишет так, будто его герой с героиней обитают в вакууме. В общем, я решил, что сумею дать куда более полную картину жизни, если напишу о целом ряде людей, связанных между собой лишь постольку, поскольку этот мир является для них общим, и если расскажу обо всех своих персонажах с одинаково исчерпывающими подробностями. Итак, я выбрал требуемое количество персонажей и сочинил четыре последовательности событий, происходящих параллельно. Роман представлялся мне чем-то вроде внушительной фрески из какого-нибудь итальянского монастыря; фрески, на которой все человеческие типажи заняты всеми видами деятельности, но которую полностью охватываешь одним взглядом. План оказался слишком амбициозным для моих возможностей. Я не понимал, что одна группа персонажей всегда вызывает больше интереса, нежели остальные, и что читатель, стремящийся узнать о своих любимцах и вынужденный распыляться на прочих героев, будет только досадовать. «Карусель» страдает также от пагубного влияния писателей-эстетов, под которым я тогда находился. Все мужчины были у меня бессмысленно красивы, все женщины – несравненно прелестны. Я шел на поводу аффектов; манерничал и позерствовал. Я избегал всякой естественности. И всё же я считаю, что идея сама по себе недурна. Пожалуй, следовало показывать все взаимосвязанные истории и персонажей строго глазами одного персонажа. Вовлеченность этого персонажа в различные события могла бы объединить их, а судьбоносное значение его отзывов о прочих персонажах удерживало бы читательское внимание, ибо создавало бы иллюзию единого сюжета.

И, наконец, последний мой роман, которому нет места в настоящем издании, называется «Маг». Лишь на его счет я колебался. «Маг» стоил мне огромных усилий; я потратил немало времени на сбор материала. Главный герой отчасти вдохновлен портретом Алессандро дель Борро* из Берлинской картинной галереи, отчасти – знакомством, которое я свел, когда год жил в Париже. Человек был выдающийся; в Латинском квартале о нем легенды ходили. Не знаю, до какой степени он верил в черную магию, занятия которой ему предписывались, однако услышанное о нем достаточно всколыхнуло мое воображение, чтобы взяться за роман. Я прочел работы Элифаса Леви** и измыслил историю достаточно мелодраматическую, чтобы приспособить к жизни возмутительное и помпезное создание моей фантазии. Однако роман не был бы написан, если бы не Жорис Карл Гюисманс***, бывший тогда на пике популярности. Вряд ли сегодня его роман «Там, внизу» можно читать без зевоты, но в свое время он казался зловещим и загадочным. Нечто в нем заставляло сердце трепетать от ужаса; многим, как ни странно, это нравилось. То был новый вид шокирующего произведения, написанного изящным, образным и нестандартным французским языком. Полагаю, три наиболее важные произведения Гюисманса еще какое-то время продержатся в памяти литераторов, ибо дали картину определенной стороны французского мировоззрения в определенный исторический период. Их влияние на нынешнюю литературу, пусть преходящее, было достаточно обширно. Впрочем, Гюисманс имел качественное преимущество перед своими подражателями – он искренне верил в то, о чем писал. Он был человек болезненно суеверный; ни секунды не сомневался в существовании темных сил, которым посвящал свои произведения. Он жил в страхе перед чарами, заклинаниями, порчей и т.п. Для меня это вздор. Я ни слова всерьез не принимал – я просто решил поиграть. Книга, написанная на таких условиях, – мертворожденная. Это главная причина, по которой я не включил «Мага» в настоящее издание моих избранных произведений.

--------сноска---------------------------------------------------------------------------

* Имеется в виду «Толстяк (называемый командиром наемников Алессандро дель Борро)» – картина неизвестного итальянского художника XVII века.

** Псевдоним французского оккультиста Альфонса-Луи Констана (Alphonse Louis Constant, 1810–1875).

*** Под этим именем публиковал свои произведения Шарль Жорж Мари Гюисманс (Charles-Georges-Marie (Joris-Karl) Huysmans, 1848–1907) – французский поэт, писатель, искусствовед, творил в стиле декаданса и натурализма. Упомянутый роман «Там, внизу» (фр. «La-Bas», в русских переводах также «Бездна») известен описаниями черной мессы.

-----------------------------------------------------------------------------------------------

 

 

 

 

 

 

 

Лиза из Ламбета

 

1.

Была первая суббота августа. Уже которую неделю стоял нестерпимый зной; вот и нынче с утра не мелькало ни единого облачка, и солнце обрушивало удары на Вир-стрит, так что верхние этажи раскалились, как печки. Правда, в преддверии вечера стало чуть прохладнее, и едва ли не все жители вышли подышать.

Вир-стрит, что в Ламбете – улица недлинная, прямая, начинается аккурат там, где заканчивается Вестминстер-Бридж-роуд. По одной ее стороне стоит сорок домов, и столько же стоит по другой; все восемьдесят домов куда больше походят друг на друга, чем две капли воды; а чего от них и ждать? Дома эти трехэтажные, недавней застройки, серого кирпича, с шиферными крышами, и безо всяких там архитектурных излишеств, вроде эркера, или выступающего карниза, или подоконника. Иными словами, на всем протяжении Вир-стрит прямая линия не нарушается ни единой деталью.

В ту субботу на Вир-стрит царило оживление. Поскольку транспорт туда не ходит, зацементированная площадка между тротуаров всегда в распоряжении детей. Мальчики с азартом играли в крикет; по счастью, пространство позволяло вести несколько партий одновременно. Куртки служили калитками, старый теннисный мячик или комок тряпок – снарядом, старая палка от метлы – битой. Разница между шириной калитки и малыми размерами биты обескураживала игрока, который, отбив мяч, бежал к противоположной калитке. Тогда вспыхивали жестокие ссоры – игрок бьющей команды ни за что не хотел выходить из игры, а игрок подающей команды на этом настаивал. Девочки проявляли больше терпимости. Они прыгали через веревочку, и выражали недовольство, да и то довольно мягко, лишь в тех случаях, если веревочку неправильно крутили, или прыгунья подскакивала недостаточно высоко. Хуже всего приходилось детям от двух до пяти лет, ведь дождя не было уже несколько недель, улица сухостью и чистотой напоминала крытый корт; за неимением грязи для валяния, детишки понуро сидели на тротуаре с поэтической грустью в глазах. Количество малышей до двух лет поистине впечатляло; они ковыляли и ползали повсюду – по тротуарам, под дверьми, вокруг материнских колен. Взрослые группировались у дверей; обыкновенно по две женщины сидели на корточках на пороге, еще две-три – рядом на стульях. Все без исключения нянчили своих малюток; почти все являли признаки того, что скоро теперешний объект материнской заботы будет вытеснен объектом новым. Мужчин было меньше, чем женщин; они с папиросками и трубками в зубах подпирали стены либо сидели на подоконниках нижних этажей. На Вир-стрит был мертвый сезон, совсем как в Белгравии; поистине, если б не младенцы, только что народившиеся и ожидаемые со дня на день, да не «убивство» в соседней ночлежке, и говорить было бы не о чем. Приглушенными голосами женщины обсуждали повитух – которая грубая, которая аккуратная, – и подробности своих многочисленных родов.

– Что, Полли, скоро уже, да? – спросила одна добрая соседка другую добрую соседку.

– Не, вроде еще два месяца, – отвечала Полли.

– А с виду кажется, что гораздо меньше, – вступила в разговор третья соседка.

– Давай Бог, чтоб в этот раз легче прошло, – с чувством произнесла очень полная пожилая женщина, весьма уважаемая на Вир-стрит.

– Она, как меньшого родила, зареклась от детишек. – Реплика принадлежала мужу Полли.

– Все так говорят, – парировала полная женщина, повитуха опытная и важная. – Да только они ничего подобного и в мыслях не имеют, благослови их Господь.

– У меня трое, и больше я рожать не стану. Вот провалиться мне на этом самом месте. Так оно тяжело, сил нет.

– Твоя правда, подружка, – сказала Полли. – А ты, Гарри, заруби себе на носу: заделаешь еще одного – я с тобой разведусь. Так и знай.

И тут на Вир-стрит завернул шарманщик.

– Гляньте-ка, кто к нам идет! Вот это дело! – разом воскликнуло с полдюжины человек.

Шарманщик был итальянец, с копной черных волос и свирепого вида усами. Он остановился на привычном месте, выпростал плечо из кожаных ремней, сдвинул на бок мягкую широкополую шляпу и принялся вертеть ручку шарманки. Мелодия была зажигательная, и вскоре шарманщика окружили жители Вир-стрит, среди коих преобладали парни и девушки, ибо замужние женщины в этих краях вечно в положении, и не в том, что годится для танцев; значит, незачем им брать шарманщика в кружок. Впрочем, для того, чтоб танцы начались, всё еще чего-то не хватало. Наконец одна девушка решилась.

– Пошли, Флорри. Мы с тобой не робкого десятка; начнем, а там и другие подхватят.

Одна из девушек взяла другую за талию, словно кавалер свою даму, еще три-четыре девичьих пары немедленно последовали их примеру, и вальс начался. Девушки держались очень прямо, с важностью и впечатляющим достоинством, кружились медленно, тщательно считали шажки – словом, вели себя будто на королевском балу. Вскоре и у парней пятки зачесались, и вот двое самых бойких заняли позицию, самую что ни на есть приличную, и стали вальсировать с основательностью профессионалов.

Вдруг кто-то крикнул:

– Гляньте: Лиза идет!

– Лиза идет! Посмотрите на Лизу! – тотчас подхватило несколько голосов.

Танцующие остановились, шарманщик, который как раз доиграл вальс, медлил завести новую мелодию и тянул шею, стараясь увидеть причину переполоха.

– Вот это да! Ничего себе! Ну и дает же наша Лиза!

По Вир-стрит шла девушка лет восемнадцати, темноглазая, с пышной, взбитой, начесанной и завитой челкой, которая закрывала лоб от виска до виска и спускалась до самых бровей. На девушке было ярко-лиловое платье с внушительными бархатными вставками, на голове – великолепная черная шляпа с перьями.

– Вот так вырядилась! – бросили Лизе вслед.

– Теперь, Лиза, все парни твои, знай успевай собирать да штабелями складывать.

Лиза заметила, какую сенсацию производит; выпрямила спину, вскинула подбородок и проследовала по улице, отчаянно виляя бедрами и с видом таким важным, словно обходила личные свои владения.

– Сосед вопил: «Послушай, Билл, ты что же – улицу купил?»* – пропел какой-то юнец, и с полдюжины его приятелей подхватили: – Неужто, думаю, пробил мой час на Олд-Кент-роуд?

Вдохновленные таким началом, к поющим присоединились еще человек десять.

– Неужто, думаю, пробил мой час на Олд-Кент-роуд? Мой час на Олд-Кент-роуд! Пробил, пробил, как раз пробил мой час на Олд-Кент-роуд! – надрывались Лизины соседи.

--------сноска-----------------------------------------------------------------------

* Олд-Кент-роуд – улица в юго-восточной части Лондона. Жители Вир-стрит исполняют припев песни про осла, который, на зависть соседям, достался в наследство одному семейству с этой улицы.

----------------------------------------------------------------------------------------

– Ли-за! Ли-за! Ли-за! – наскучив песней, принялись они скандировать, и вся улица подхватила, и последовали оглушительные взвизгивания, и непристойные предложения, и продолжительный свист, и эхо долго носилось по коридору одинаковых домов.

– Спешите купить! Только у нас! Только для вас! – усердствовал местный остряк.

– Ли-за! Ли-за! Ли-за!

– Твой час на Олд-Кент-роуд!

Лиза с видом покорителя новых земель в лучах всеобщего восхищения шествовала по Вир-стрит. Она оттопырила локти и склонила головку набок, и, минуя бушующую толпу, сама себе заметила: «А я молодец – не прогадала!».

– Твой час на Олд-Кент-роуд!

Лиза поравнялась с группкой вокруг шарманщика.

– Стало быть, Лиза, у тебя новое платье? – крикнула одна девушка.

– А разве не видно, что не старое? – парировала Лиза.

– Откуда оно у тебя? – с плохо скрываемой завистью спросила другая девушка.

– На дороге нашла, – презрительно отвечала Лиза.

– Сдается мне, я это платье на Вестминстер-Бридж в ломбарде видал, – заметил сосед с целью позлить Лизу.

– И что с того, что в ломбарде? Самого-то тебя чего туда понесло? Фуфайку закладывал? Или последние штаны?

– Чтоб я стал одежу с чужого плеча носить? Никогда!

– Придурок! – рассердилась Лиза. – Только подойди еще ко мне – мало не покажется! Я, между прочим, матерьял купила в Вест-Энде, а платье мне шила моя портниха, а к ней знаешь какая очередь? Так что заткнись, старый жиртрест.

– Сама заткнись, – отвечал сосед.

Лиза была настолько поглощена своим платьем и производимым эффектом, что далеко не сразу заметила шарманщика.

– Давайте лучше танцевать, – сказала она, когда шарманщик наконец попал в поле ее зрения. – Пойдем, Салли, из нас отличная пара получится. Заводи, приятель!

Шарманщик завел новую мелодию – интермеццо из «Сельской чести» Пьетро Масканьи; прочие пары поспешили последовать Лизиному примеру, и танец продолжился с прежней церемонностью. Впрочем, Лиза всех превзошла. Если другие девушки сохраняли королевскую осанку, Лиза была величава, как императрица. Важность и достоинство, с какими она кружилась, отчасти даже отпугивали; менуэт в сравнении показался бы едва ли не чехардой. То, что изображала под шарманку Лиза, вполне годилось для поминок примы-балерины или похорон профессионального комика. А посадка головы, а томные взгляды, а ротик, искривленный в высокомерной улыбке, а изысканный изгиб дробненькой кисти, а изящные па, которые Лиза выделывала ножками! Сразу отпадали всякие сомнения относительно того, кто правит бал на Вир-стрит.

Внезапно Лиза остановилась и сбросила руку своей партнерши.

– Что мы как сонные мухи, еле ползаем! Меня от таких танцев тошнит.

Вообще-то Лиза выразилась несколько иначе, но нельзя же всякий раз приводить истинные слова, как Лизины, так и прочих персонажей моей истории, и добавлять работы редактору; да и отказывать читателю в известного рода соавторстве тоже не след.

– Ей-богу, мы как сонные мухи! – повторила Лиза. – Не танец, а тягомотина. Надо так сплясать, чтоб кровь закипела. Салли, становись сюда. Сейчас потрясем юбками.

Другие пары тоже прекратили кружиться.

– А то говорят: Кентербери, Южный Лондон, балет. Вот мы им покажем балет на Вир-стрит, что в Ламбете. Пускай утрутся!

И Лиза шагнула к шарманщику.

– Эй, ты, чернявый, просыпайся. Давай, сыграй нам что-нибудь зажигательное. Чтоб кровь закипела. Понял?

Лиза ухватилась за поля шарманщиковой шляпы и натянула ее ему на нос. Шарманщик осклабился, чуть приподнял шляпу и завел новую мелодию, зажигательную, как Лиза и хотела.

Парни сразу попятились, зато девушки встали друг против друга и начали танец с первыми же аккордами. Они подхватили юбки с обоих боков, чтобы показать ножки, и принялись выделывать замысловатые па. Лиза была права: даже выдрессированная балетная труппа не справилась бы лучше. Сама Лиза, конечно, вела; на нее равнялись. Она всю душу в танец вкладывала; позабыла про достоинство и высокомерие, которые считала уместными в вальсе, отказалась от продуманных взглядов и кивков, которые расточала на зрителей, и без остатка отдалась сиюминутному наслаждению. Прочие пары одна за другой вышли из круга, и Салли с Лизой остались в центре внимания. Каждая танцевала, отсчитывая не только собственные шаги; словно по наитию, отзеркаливала движения партнерши, тем самым поддерживая впечатление полной симметрии.

– Уф, не могу больше, – выдохнула Салли, красная и едва не дымящаяся. – Сейчас кончусь.

– Давай, Лиза, жги! – раздалось несколько голосов, когда стало ясно, что Салли на сегодня не боец.

Лиза не подала виду, что слышала подначку, только продолжала танец. Шажочки у нее были такие крошечные, что казалось, она плывет по мостовой; она вертела бедрами и фалдила юбкой, и всё с удивительной грациозностью. Но едва шарманщик заиграл новую мелодию, Лиза сменила стиль. Теперь ее ножки так и мелькали; она уже не слишком строго придерживалась канона. Восхищение зрителей завело ее; танец становился всё более раскованным и даже дерзким. Лиза выше поднимала юбки, вводила новые па, одно другого замысловатее, и выкидывала коленца, которыми могла бы гордиться профессиональная артистка кордебалета.

– Ножки, ножки-то каковы! – выкрикнул один из парней.

– Чего там ножки – ты чулки зацени! – возразил другой. А чулки, надо сказать, и правда были достойны внимания, ибо Лиза выбрала их в тон платью и очень гордилась сочетанием лилового с лиловым.

Танец стал еще живее. Лизины ножки теперь едва касались мостовой, она кружилась, как юла.

– Гляди – переломишься! – бросил какой-то остряк при особенно рискованном Лизином па.

Слова эти еще не успели растаять в воздухе, как Лиза вскинула ножку и мыском ботинка сбила с остряка шляпу. Великолепный маневр заслужил аплодисменты, а Лиза продолжала вертеться и вращаться, размахивать юбками, поднимать колени, пока, под восхищенные возгласы, не встала на руки и не прошлась колесом, и наконец, вернувшись в более естественное положение, не упала в объятия парня, что стоял к ней ближе всех.

– Ну ты даешь, Лиза, – высказался счастливчик. – А теперь поцелуй меня! – И сам попытался поцеловать Лизу.

– Отвали! – крикнула Лиза и без лишних церемоний оттолкнула его.

– Тогда меня поцелуй! – метнулся к Лизе другой молодец.

– Вот я тебя сейчас кулаком поцелую! – отвечала Лиза, уклоняясь с изяществом.

– Билл, держи Лизу! – не растерялся третий. – Мы все ее перецелуем!

– Раскатали губу! – крикнула Лиза и бросилась бежать.

– Погнали, парни! Поймаем ее!

Лиза лавировала меж них, ныряла им под мышки и довольно быстро выбралась из толпы. Подхватила юбки, чтоб не запутаться, и понеслась по Вир-стрит. С полдюжины парней бросились следом, свистя, бахвалясь и улюлюкая; из дверей и окон глядели зеваки и нередко тоже отпускали в адрес Лизы шуточки или советы. Лиза мчалась как вихрь. И вдруг как из-под земли вырос мужчина, заступил ей дорогу, и Лиза, прежде чем успела затормозить, оказалась в его объятиях, забилась, завизжала, а он поднял ее, прижал к себе и смачно расцеловал в обе щеки.

– Ах ты!.. – выдохнула Лиза. Выражение, ею употребленное, увы, нельзя ни воспроизвести на бумаге, ни заменить пристойным синонимом.

Зеваки принялись хохотать, Лизины преследователи – тоже; сама Лиза подняла глаза и увидела здоровенного бородача. Такого она на Вир-стрит не помнила. Лиза вспыхнула до корней волос, поспешно высвободилась и под смех и подначки скользнула в ближайшую дверь.

 

2.

Лиза с матерью ужинали. Миссис Кемп была пожилая женщина, низенькая, довольно полная, краснолицая, с седыми, высоко зачесанными волосами. Уже много лет она вдовела; с самой мужниной смерти поселилась с Лизой в доме на Вир-стрит, на первом этаже, в комнате с окном на улицу. В этой-то комнате они теперь и сидели. Муж миссис Кемп был солдатом; от благодарного отечества она получала пенсию, достаточную, чтобы не умереть с голоду; жалобами на жизнь и прочими случайными заработками миссис Кемп удавалось наскрести на выпивку. Лиза сама себя содержала – она трудилась на фабрике.

Тем вечером миссис Кемп была не в духе.

– Лиза, где тебя целый день носило?

– Гуляла на улице.

– Вечно ты на улице, когда матери худо.

– Не знала, что тебе было худо, мама, – отвечала Лиза.

– Нет того понятия, чтоб пойти да поглядеть, как там мать. Может, Богу душу отдает.

Лиза промолчала.

– Нынче ревматизма вовсе замучила. Все-то косточки ноют, не знаю, куда ноги девать. Доктор, тот говорит, меня надо растиркой растирать, которую растирку он выписал. Только куда уж там – растирать! Растирать-то некому, родная дочь шляется незнамо где…

– Вчера ты на ревматизм не жаловалась, – парировала Лиза.

– Понятно, что ты делала. Тебе приспичило новым платьем щегольнуть. Всё деньги транжиришь, нет чтоб матери отдать, мать бы на черный день отложила. А по-твоему получается, мать в обносках ходи, а дочь наряжайся. Известно: мать старая, мать никому не нужна…

Лиза не отвечала. Аргументы миссис Кемп были исчерпаны, она снова взялась за ложку.

Нарушила молчание Лиза:

– Мам, у нас новые соседи, видала?

– Не. А что за люди?

– Не знаю. Я видала здоровенного бородатого дядьку. Вроде он на той стороне поселился.

И Лиза слегка покраснела.

– Приличный-то человек тут не поселится, – прокомментировала миссис Кемп. – Я со счету сбилась – сколько приехали, сколько съехали. Вот раньше, помню, народ совсем другой был.

Они закончили ужинать, миссис Кемп поднялась, допила свою полупинту пива и велела:

– Вымой посуду, Лиза. А я пойду проведаю миссис Клейтон. У ней днями двойня родилась, да еще девятеро по лавкам. Не пойму, как Господь которого-нибудь не приберет.

После сего благочестивого замечания миссис Кемп вышла из дому и поплелась к соседке.

Лиза и не подумала мыть посуду, как ей было велено. Вместо этого она открыла окошко, уселась подле, положила локти на подоконник и стала глядеть на улицу. Солнце зашло, сгущались сумерки, небо темнело, помаргивали первые звезды. Ветер так и не поднялся; тем мягче и приятнее была прохлада, вползавшая в комнату. Добрые Лизины соседи по-прежнему сидели у дверей, обсуждали вечные темы, впрочем, с приближением ночи несколько потерявшие актуальность. Мальчишки по-прежнему играли в крикет, только сместились на дальний край улицы, так что вопли их долетали до Лизы уже изрядно приглушенными.

Лиза сидела, обеими руками подпирая подбородок, вдыхала прохладу. Вечерняя умиротворенность возымела на нее странное, незнакомое действие. Была суббота; Лиза вспомнила, что завтра на фабрику не надо. Почему-то она устала, несильно, но всё же; наверно, сказывался день, богатый на волнения. В общем, Лиза радовалась, что кругом так тихо. С приходом сумерек самая жизнь будто замерла; Лиза, как ни странно, получала удовольствие от тишины; казалось, она могла бы просидеть так всю ночь, проглядеть глаза на прохладную, темную улицу да на звезды. Лиза была очень-очень счастлива и в то же время чувствовала какую-то совершенно новую печаль, отчего ей почти хотелось заплакать.

Внезапно перед открытым окном возник темный силуэт. Лиза вскрикнула.

– Кто тут? – спросила Лиза, потому что в темноте не узнала мужчину, что встал за окном.

– Лиза, это я.

– Том?

– Ну да!

Перед Лизой стоял юноша с жиденькими светлыми волосами, с тонкими рыжеватыми усиками, из-за которых казался почти мальчиком, с бледным, впрочем, чистым лицом, с голубыми глазами и манерой эти глаза прятать, каковая манера слабо вязалась с общим впечатлением человека честного. Вдобавок, когда с ним заговаривали, юноша немилосердно краснел.

– Чего тебе? – спросила Лиза.

– Думал, может, ты со мной пройдешься.

– Нет, – отрезала Лиза.

– А вчера обещала.

– Вчера было вчера, а сегодня – сегодня, – резонно заметила Лиза.

– Пошли пройдемся, Лиза.

– Я ж сказала: не пойду.

– Лиза, мне надо с тобой поговорить. – Лизина рука лежала на подоконнике, и Том накрыл ее своей.

Лиза тотчас отдернула руку.

– Не хочу я с тобой разговаривать.

Впрочем, Лиза поговорила-таки с Томом, и именно от нее исходила следующая фраза.

– Слушай, Том, что это за тип у нас на улице поселился? Такой здоровый, с темной бородой?

– Это который тебя нынче поцеловал?

Лиза вспыхнула и весьма непоследовательно воскликнула:

– Поцеловал и поцеловал, тебе-то что?

– Мне ничего, я только уточняю, он или не он.

– Он.

– Его звать Блейкстон. Джим Блейкстон. Я с ним только раз говорил. Он снял две комнаты в девятнадцатом доме, под крышей.

– Целых две? На что ему?

– Как на что? У него пятеро ребят. Ты разве не видала его жену? Здоровая, толстая тетка, а причесывается – обхохочешься.

– Так он женат?

Снова повисло молчание: Лиза раздумывала, Том стоял под окошком, глядел на нее.

– Ну что, Лиза, пойдем прогуляемся? – наконец спросил он.

– Не, не пойду, – отвечала Лиза несколько мягче. – Поздно уже.

– Лиза, – начал было Том, и густо покраснел.

– Чего?

– Лиза… – он не мог продолжать, он жестоко заикался от смущения. – Лиза, я… я… я… Я тебя люблю, Лиза.

– Тьфу.

Том осмелел и взял Лизину руку.

– Лиза, ты сама знаешь: я теперь двадцать три шиллинга в неделю имею, да от матери кой-какая мебель осталась.

Девушка молчала.

– Лиза, пойдешь за меня? Я тебе хорошим мужем буду, никогда не обижу, чтоб мне провалиться; ты ж знаешь, я не забулдыга какой. Выходи за меня, а?

– Нет, Том, – тихо отвечала Лиза.

– Лиза, выходи за меня!

– Не могу, Том.

– Почему? Мы ж с тобой с самого Троицына дня гуляем.

– Теперь всё по-другому.

– Ты ведь больше ни с кем не гуляешь, а, Лиза? – поспешно уточнил юноша.

– Нет. Дело не в этом.

– Тогда почему не хочешь за меня выйти? Лиза, я тебя люблю. Мне ни одна девушка так не нравилась, как ты!

– Том, я ж сказала: не могу стать твоей женой.

– У тебя кто-то есть, да?

– Никого у меня нету.

– Тогда почему?

– Прости, Том, ты мне не настолько нравишься, чтоб замуж идти.

– Эх, Лиза!

Темнота скрывала выражение его лица, но Лиза уловила боль в голосе; побуждаемая внезапной жалостью, подалась вперед, обняла Тома за шею и поцеловала в обе щеки.

– Скоро пройдет, слышишь, приятель. Было б из-за кого убиваться.

Захлопнула окно и отбежала в дальний угол комнаты.