Перевод Оксаны Василенко и Марата Усманова

Джей Парини

ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА

Как всегда, каждое слово

посвящается Девон

Еще до вдоха появился центр,

Миф был уже перед началом мифа -

Законченный, веками освященный.

Поэзия растет отсюда: мы живем

Не у себя и сами не свои, и жизнь

Нам в тягость, несмотря на суматоху дней.

Уоллес Стивенс "О несравненной прозе"

1

Софья Андреевна

Вот и опять наступил Новый год - заканчивается первое десятилетие нового века. Странно писать в дневнике "1910". Неужели так и есть?

Левочка спит и до рассвета не проснется. Недавно он сильно захрапел, и я зашла к нему в спальню. Его храп разносится по всему дому, как скрип несмазанной двери. Прислуга хихикает. "Старик дрова пилит", - говорят они прямо при мне. Меня ни во что не ставят, но я только улыбаюсь в ответ.

Левочкин храп мне не мешает, ведь теперь мы спим в разных комнатах. Когда мы спали в одной постели, у Левочки все еще были зубы, и он храпел не так сильно.

Я посидела на его узкой постельке, натянула серое одеяло ему до самого подбородка. Он вздрогнул, скорчил ужасную гримасу, однако не проснулся. Льва Толстого пушками не разбудишь. Он целиком погружается во все, что делает: сон, работу, танец, верховую езду, обед.

О нем постоянно пишут. Даже парижские газеты обожают всякие сплетни о нем, о нас - правда это или не правда, им все равно.

"Графиня, что предпочитает на завтрак граф Толстой? - спрашивают журналисты. Все лето, пока тульская погода делает Ясную Поляну привлекательным местечком, они выстраиваются в очередь у крыльца. - Верно ли, что он сам себя подстригает? Какие книги он сейчас читает? Купили ли вы ему подарок на именины?"

Пусть себе спрашивают. Я рассказываю ровно столько, сколько нужно, чтобы их осчастливить и отправить восвояси. Левочке это, похоже, безразлично. Статьи он все равно не читает, даже когда я оставляю их на столе рядом с его завтраком.

"Мне неинтересно, - говорит он. - И кому только охота печатать такую чушь?"

А вот на фотографии поглядывает. У нас всегда вертится какой-нибудь фотограф, все щелкает и умоляет позировать. Самый дурной из них - Чертков. Думает, что как фотографу ему нет равных, а на самом деле и это получается у него так же глупо, как все остальное.

Левочка не просыпался и все храпел. Я пригладила ему волосы - седые, разметавшиеся по крахмальной подушке. Его пышная белая борода похожа на морскую пену и мягкая, а вовсе не жесткая, как была у папа.

Он спал, а я с ним разговаривала, называла его "маленький мой". В старости он стал совсем как ребенок, так и хочется прижимать к себе, заботиться и защищать от безумцев, которые каждый день не дают нам покоя, от этих так называемых учеников. Их всех подстрекает Чертков, вот уж воистину дьявол во плоти! Они считают Левочку Христом. Левочка и сам так считает.

Я поцеловала его в губы, пока он спал - у него такое сладкое дыхание, как у младенца. Мне вспомнился солнечный день много лет назад, когда мне было двадцать два. Тогда у Левочки борода еще не поседела. И руки не загрубели, хотя он часто работал с мужиками в поле, особенно в страду - но только для развлечения. Для упражнения. В то время работа еще не стала для него делом чести, как станет позже, когда в душе он будет воображать себя одним из великодушных мужиков, которыми так восхищается.

Левочка тогда писал "Войну и мир" и каждый день приносил мне страницы на переписку. Я в жизни не чувствовала себя более счастливой: перо в моей руке покрывало чернилами чистый лист бумаги и вызывало к жизни картины такие трепетные, какие только можно вообразить. И Левочка тоже был очень счастлив. Его работа, его грандиозные видения - вот что всегда доставляет ему величайшее удовольствие.

Никто кроме меня не мог разобрать Левочкин почерк. Он заполнял каракулями поля корректур и сводил с ума печатников. Исправления на исправлениях. Большей частью Левочка и сам не мог разобрать, что же он там написал. А я могла. Я читала его мысли, и слова становились понятны. Днем мы часами сидели у огня, пили липовый чай и обсуждали изменения.

"Наташа не могла сказать такое князю Андрею, - говорила ему я. Или: - Пьер здесь выглядит слишком бестолковым. Ведь он вовсе не так глуп".

Я заставляла его писать хорошо. И не позволяла дремать в кабинете или слишком долго кататься верхом и бродить по полям: есть дела поважнее! Я усаживала его за письменный стол. Я была ему нужна.

А теперь стала не нужна.

Не то что прежде, в мои именины семнадцатого сентября, когда мне исполнилось двадцать два, и я была изящная и красивая, словно нарцисс.

У меня тогда минутки свободной не было: трое детей, хлопоты по хозяйству (Левочка никогда толком не разбирался во всех этих мелочах) и переписывание его рукописей поглощали все мое время. Но я не жаловалась, не жаловалась даже тогда, когда он часами сидел в кабинете и болтал с этим "синим чулком" Марией Ивановной, которая присосалась к нему как пиявка. Я знала, что она долго не продержится. Из всех его женщин я одна сумела продержаться. Никакая другая женщина не могла меня переупрямить и никогда не сможет.

Был 1866 год. Я запомнила, потому что именно в этот год Господь сохранил жизнь царю Александру. Настоящее чудо! Царь, как обычно, гулял в Зимнем саду, когда в него выстрелил из пистолета безумный юноша (к сожалению, из небезызвестной семьи). Оказавшийся рядом мужик спас царя, оттолкнув пистолет в сторону.

В тот вечер мы с Левочкой пошли в один из московских театров. Мы тогда часто бывали в театре. Перед началом спектакля весь зал стоя пел "Боже, Царя храни!". Все плакали!.. Еще много недель после этого я ходила в часовню святого Николая возле Кремля, где служили благодарственные молебны. В то время россиянам нужен был царь. Он им и сейчас нужен, хотя в это трудно поверить, слушая разговоры моего мужа и его друзей. Удивительно, что жандармерия до сих пор не заставила их замолчать. Если бы Левочка не обладал таким же влиянием, как сам император, то жандармы не сидели бы сложа руки.

Левочка об этом и слышать не хочет. Царя он презирает - из принципа. А в молодые годы сам был монархистом. Преклонялся перед Александром, который освободил его кузена, генерал-майора князя Волконского, одного из сосланных Николаем Первым в Сибирь декабристов. Княгиня Волконская последовала за мужем в ссылку, оставив маленького ребенка.

В те давние времена в день моих именин косые лучи уже не жаркого солнца освещали желтые березы. Я все утро гуляла в одиночестве, бродила по лесам Засеки*, вдыхая запах чернозема и аромат осенних цветов. К моему удивлению и даже ужасу, листья на одном из кленов совсем уже покраснели и горели алым огнем в солнечных лучах. Я стояла под кленом, не в силах сдержать слезы.

* Тульские Засеки - часть лесов, в которых с XIII в. подрубливали деревья, делая защитные валы или засеки, а также рвы и укрепленные остроги для защиты от набегов монголо-татар. С XVI века - важнейшая часть Большой Засечной черты на южной границе Русского государства (Здесь и далее примечания переводчиков)

Из-за дерева появился Левочка. В белой рубахе он был больше похож на мужика, чем на дворянина, и так на меня посмотрел! Неужели шел за мной следом?

- Сонечка, почему ты плачешь? Что случилось?

Я закусила губу.

- Ничего.

- Совсем ничего? Что-то все же случилось.

- Посмотри на дерево, листья уже покраснели. Скоро весь лес станет голым.

Я всегда с трудом переносила тульские зимы. Нет никакого спасения от холода, ледяного ветра и снега. Черные ветки деревьев не идут у меня из головы, и я не могу ни о чем думать.

- Ты не из-за дерева плачешь, - сказал он. - Ты по Сонечке плачешь.

Я стала с ним спорить. Сегодня же мои именины! И разве не была я счастливейшей женщиной в России? Ведь мой муж - самый многообещающий молодой писатель, у меня трое замечательных детей и большой дом в деревне!

Но конечно же, Левочка был прав. Я плакала по Сонечке.

В тот вечер на веранде еще до заката накрыли роскошный ранний ужин. Сестра Таня привезла из Москвы восхитительный паштет из фазана, который она подала на блюде из зеленого римского мрамора - подарок от мама. На столе был ржаной хлеб только что из печи, на белых блюдах лежал крупный виноград, а на красных - апельсины с юга. Потом подали борщ и утку в яблоках. Еще приготовили баранину и гуся. И напекли полную корзину пряников. Левочка наливал всем вино, причем гораздо больше, чем следовало!

Пришло много офицеров из тульского полка - все в парадной форме с серебряными пуговицами. В те времена Левочка не испытывал ненависти к военным. Совсем недавно он и сам служил в армии и еще не забыл Кавказ. Он лежал со мной в постели и рассказывал о князе Горчакове и осаде Силистры. Как я любила эти ночи и его рассказы! Я скучаю по ним и по молодым офицерам, которые так часто у нас обедали.

Мы собрались за длинным столом, покрытым крахмальной скатертью. На столе стоял английский сервиз. Хрусталь переливался в лучах солнцах и сверкал так ярко, что глазам было больно.

- Сегодня день мучениц, - начал Левочка, предлагая тост. - День святых мучениц, - поправился он, когда один или двое офицеров усмехнулись. - Веры, Надежды, Любови и матери их Софии, чье имя означает "мудрость". За тебя, моя София, за источник всей мудрости и любовь всей моей жизни.

Звякнули бокалы. Я склонила голову, стараясь не расплакаться.

Из сада, из густых зарослей, донеслись веселые звуки моей любимой оперы "La Muette de Portici"*. Левочка подбежал и обнял меня - мимолетная демонстрация нежной страсти на публике. Я просто кожей чувствовала, как все на нас смотрят, когда мы целовались. Ну и пусть смотрят.

* "Немая из Портичи" - классическая опера французского композитора Даниеля Франсуа Эспри Обера (1782-1871).

- Один танец - перед обедом? - спросил Левочка.

Я скромно опустила глаза в пол, хотя танцевала я прелестно: в те годы мои колени еще не потеряли гибкость от долгих лет, проведенных в деревенской сырости.

Поверх его плеча я видела, как Мария Ивановна упорно смотрит в пустую тарелку. Думаю, этот случай излечил ее от страстного увлечения моим мужем. Левочка сам воткнул нож в ее сердце!

После обеда танцы начались по-настоящему. Только пожилые тетушки и их сморщенные кавалеры отказались присоединиться к вихрю танца, кружившемуся на веранде в честь дня святых мучениц.

Левочка, как обычно, настоял на камаринской с ее замысловатыми коленцами. Кое-кто попытался отсидеться, да не вышло: Левочка всех загнал в круг и заставил такое выделывать! Особенно молодых офицеров.

Задолго до того, как разошлись гости, Левочка отвел меня в спальню. Наш уход был таким внезапным, что я почти смутилась, однако не возражала. По дороге один из офицеров поймал мой взгляд. Я знала, что он подумал, и слегка испугалась.

Не успела я раздеться, как Левочка уже покрывал мои плечи и шею безумными поцелуями. Я легла на широкую постель и позволила ему сделать то, что требовалось. В те времена это еще не стало неприятной обязанностью. Скоро он расстегнул брюки, и я закрыла глаза, когда он сжал мои соски. И позволила ему овладеть мной - по обыкновению, быстро. Жаль, что он не понимал такие вещи, но не могла же я ему объяснить. Он так и уснул, наполовину одетый, уткнувшись мне в плечо.

Когда над лесами Засеки показалась бледная полоска рассвета, Левочки уже не было. Он, как всегда, удалился в кабинет. Там я его и нашла: он сидел, недовольно сморщившись, позабыв погасить свечу, и давил на перо с такой силой, что на бумаге оставались вмятины, а в глазах горел тот неистовый огонек, который я обожала. Левочка меня не заметил, даже когда я положила руки ему на плечи и тихонько подышала на его широкую, незагорелую шею.

2

Булгаков

- А как же половая жизнь? - спросил Чертков, потирая лоб ладонью. Тыльную сторону руки покрывали безобразные пятна экземы. - Вам ведь всего двадцать четыре года. - Он склонился вперед. - В таком возрасте нелегко сохранять целомудрие.

Я удержал невольную улыбку. Владимир Григорьевич Чертков отличается полным отсутствием чувства юмора. Это его самая заметная черта, не считая тучной фигуры и кожной болезни.

- Мне известно, что граф Толстой не одобряет половых отношений.

- Он их презирает, - ответил Чертков. - И, послушайте моего совета, не называйте его "графом". Он давно отказался от своего титула.

Чертков меня расстроил. Как-то неудобно не называть Толстого "графом". Я был воспитан в приличном обществе и приучен склоняться перед вышестоящими.

И как только Чертков мог подумать, что мне неизвестно об отказе от титула! О Толстом я знаю практически все, что можно узнать из его сочинений - и даже больше. Лев Толстой окружен атмосферой слухов, и я не упускал возможности в эту атмосферу окунуться.

- Называйте его Лев Николаевич - мы все так его называем, - добавил Чертков. - Он предпочитает именно такое обращение.

На лысой, грушевидной голове Черткова отвисала дряблая, чешуйчатая как у хамелеона кожа. Мне казалось, что я могу проникнуть взглядом насквозь, до лобных долей его мозга. Он заговорил официальным тоном, постукивая по столу пухлыми пальцами:

- Надо полагать, вы читали "Крейцерову сонату"?

Я кивнул. Именно эту вещь мне обсуждать не хотелось, ибо я считал ее неудачной. Что может быть общего между героем "Крейцеровой сонаты" Позднышевым и самим Львом Толстым? Решительно ничего! Это ведь история человека, который убил свою жену. Многие читатели (хотя я не разделяю их мнение) полагают, что "Крейцерова соната" - злобный выпад против брака, мерзкая книга. Она так не похожа на "Анну Каренину", в которой Толстой воспевает брак Китти и Левина, поднимая его будто знамя под холодным русским небом. Но Позднышев!..

- Мне бы не хотелось заострять внимание на целомудрии, однако в прошлом году я порекомендовал одного лакея, который совратил двух горничных, прослуживших в доме Толстого много лет. Лев Николаевич очень расстроился. Хотелось бы убедиться, что ничего подобного не произойдет.

Я покачал головой и про себя ужаснулся, что меня сравнивают с лакеем. Должно быть, мое негодование проступило краской на щеках, и я попытался прикрыть лицо руками.

- Простите, что задаю такие деликатные вопросы, - продолжил Чертков. - Я полагаю, что никогда не мешает выяснить подробности.

- Не беспокойтесь. Я понимаю.

Мне показалось, что мои шансы получить место тают, и я запаниковал. Больше всего на свете я хотел стать личным секретарем Толстого.

Чертков вышел из-за стола и встал рядом со мной, положив холодную ладонь на мое запястье.

- Маковицкий и все остальные на вас не нахвалятся. И я очень внимательно прочитал то, что вы написали про Льва Николаевича. И он тоже это прочитал. Написано немного… незрело, хотя весьма неплохо.

- Толстой прочитал мою работу?

Чертков утвердительно кивнул.

Я вспыхнул от удовольствия. Похоже, все складывается как нельзя лучше.

- Мне не хотелось бы создать у вас неверное впечатление о Софье Андреевне, однако я поступил бы крайне неразумно, не поставив вас в известность об ее разногласиях со Львом Николаевичем, - продолжил Чертков. - Этот брак оказался несчастливым - для него.

Он сжал в кулаке свою шелковистую черную бородку, делавшую его похожим на татарина.

- Честно говоря, Софья Андреевна не принадлежит к нашему кругу. Я бы даже сказал, что она презирает нас и готова на все, чтобы помешать работе мужа.

- Они ведь прожили вместе почти пятьдесят лет! Это наверняка… - Я сам толком не знал, что имел в виду.

Чертков, улыбаясь, прислонился к письменному столу.

- Вы честный человек, Валентин Федорович. Теперь я вижу, почему о вас так высоко отзываются. Душан Маковицкий не особо умен, однако в людях толк понимает.

- Я слышал, что между ними существуют разногласия…

- Не принимайте это близко к сердцу, - сказал Чертков. - Просто имейте в виду, что она будет говорить обо мне ужасные вещи. - Казалось, ему стало неловко от этих слов, и он заерзал. - Раньше мы с Софьей Андреевной были в прекрасных отношениях. Во времена моей первой ссылки она отправила протест императору. И часто писала мне в Англию, рассказывая о делах Льва Николаевича. А теперь хочет удалить меня от мужа и очень разгневалась, узнав, что я купил дом в Телятинках, хотя жить там не могу: запрещено губернатором.

- Как нехорошо! - воскликнул я, удивленный собственным негодованием.

- Я, так сказать, живая контрабанда, - улыбнулся он. За все время своего визита я впервые видел его улыбающимся.

Чертков снова взял меня за руки.

- Дорогой мой Валентин Федорович, вам выпало великое счастье. Вы будете видеть Льва Николаевича каждый день. Будете с ним обедать, гулять по лесу. Почувствуете, как огонь его души ежедневно вас согревает. Я надеюсь, вы полюбите его так же, как его люблю я. И многому научитесь.

Он выпустил мои руки, отошел к окну, приоткрыл штору и посмотрел на падающий снег. Его слова навсегда западут вам в душу.

Чертков почему-то напомнил мне отца, который умер в прошлом году. Отец часто говорил со мной мягким скрипучим голосом, давая отеческие советы. Я не принимал их всерьез, но ценил его заботу. Отец знал, что с тех пор, как я стал толстовцем, я жаждал Бога, жаждал знаний, дискуссий и духовного совершенства. Он восхищался всем этим, однако предупреждал меня об осторожности. Тридцать лет он провел на службе и ухитрился ни о чем не думать. А вот я отказывался принять в наследство его интеллектуальную несостоятельность. Мне хотелось, подобно Черткову, стать чьим-то последователем.

Вошел слуга в грубой шерстяной куртке - надо понимать, компромисс Черткова с ценностями толстовства. Чертков не рад своему положению в обществе, однако и расстаться с ним не спешит. Крекшино - прекрасное имение, с просторными угодьями и несколькими конюшнями. Я заметил человек шесть прислуги, и скорее всего, еще десяток скрывается на кухне или где-то поблизости. Дом обставлен просто, но солидно: в основном, английской и французской мебелью. Мне не понравились тяжелые бархатные шторы, из-за которых в доме царил полумрак.

- Не угодно ли чаю? - спросил молодой слуга.

Я с благодарностью кивнул, принимая дымящийся стакан китайского чаю.

- Подите-ка сюда, - махнул рукой Чертков, и я подошел к большим кожаным креслам возле камина. Опустившись на колени, Чертков раздувал старомодные мехи, разжигая дрова. Труба с ревом всасывала искры. - Мы должны подружиться. Нам столько нужно сделать, а врагов вокруг хватает.

Его щеки горели, и он, казалось, подавлял вечную отрыжку. Одетый в чистую муслиновую блузу и подпоясанный блестящим кожаным ремнем, Чертков выглядел как типичный толстовец. Сапоги он носил неизящные, но хорошо сделанные - подарок Толстого.

- Лев Николаевич их сам стачал, - заметил Чертков. - В последние годы сапожным ремеслом занялся и для всех тачает сапоги.

Чай Чертков прихлебывал как-то жеманно. Хотя я и восхищался им, однако к такому человеку относиться с симпатией было нелегко.

- Вот письмо от Льва Николаевича. - Он протянул мне листок, покрытый неразборчивыми закорючками. - Ему в последнее время нездоровится. По неровному почерку видно. Должен вам сказать, что отчасти это вина Софьи Андреевны. От ее постоянного ворчания Лев Николаевич потерял сон.

В нем вспыхнул гнев.

- Опасный она человек! Кто знает, чего мог бы достигнуть в жизни Лев Николаевич, если бы женился на более подходящей женщине, которая разделяла бы его идеалы и убеждения.

- Я слышал, что она просто мегера.

Чертков кивнул, задумавшись на мгновение.

- Вам частенько придется обедать в Ясной Поляне, но Софья Андреевна редко идет на уступки мужу и его друзьям.

- Она не придерживается вегетарианства?

Он с отвращением покачал головой.

- Ни она, ни ее сыновья. Только Александре Львовне можно доверять - среди детей, я имею в виду. Александре Львовне да еще Душану Маковицкому, другу вашей матери. Он славный человек.

- Маковицкий говорил, что Александра Львовна делает почти всю секретарскую работу для отца.

- Да, она все для него печатает. Рядом с его кабинетом есть комнатка, которую называют "ремингтонная". Вы наверняка будете проводить там немало времени. Александре Львовне нужен помощник. Каждый месяц приходит все больше писем: людям непременно хочется получить совет от Льва Николаевича. На большинство писем он отвечает лично. - Чертков снова улыбнулся, показав острые редкие зубы. - Кстати, Лев Николаевич обожает дочь. Что сводит с ума Софью Андреевну.

- А сама графиня не печатает?

- Нет, хотя раньше переписывала все работы мужа от руки. Причем относилась к этому ревниво и везде совала свой нос.

Я почувствовал себя неловко. Вмешиваться в отношения супругов - дело неприятное независимо от обстоятельств.

- Вы, разумеется, будете помогать, в основном, в качестве секретаря: сортировать письма и отвечать на них. Льву Николаевичу очень нужен помощник с вашими способностями. Такой, кто, подобно вам, прочитал и усвоил его работы. В этом смысле Гусев был незаменим.

Я много слышал о Николае Гусеве, который несколько лет проработал секретарем Толстого. Власти Тулы выслали его из губернии (как и Черткова) за "подрывную деятельность". В будущем подобный приговор мог ожидать и меня. Неважно. Ссылка - российская традиция, в сибирских ссылках закаляется русская душа.

- Будьте добры, отвезите эти письма Льву Николаевичу. - Чертков передал мне небольшой, тщательно запечатанный пакет. - К сожалению, нельзя знать наверняка, что именно попадает в его руки. - Он прикусил губу. - Софья Андреевна вмешивается и в личные дела.

- Неужели письма перехватывает?!

Он кивнул, сдерживая ухмылку.

- У меня есть для вас еще одно поручение. Секретное. Я попросил Сергеенку, моего секретаря в Телятинках, передать вам несколько экземпляров английских тетрадей для особых целей.

Я хотел отвести взгляд, но не осмелился.

- Сергеенко покажет вам, как ими пользоваться. Будете вести для меня дневник. Пишите химическим карандашом и под копирку. Листы из тетрадей легко вырываются. Приносите их раз в неделю Сергеенке, а он перешлет мне. Я хотел бы знать, что на самом деле творится в Ясной Поляне. - Его глаза загорелись странным желтым огнем. - Кто приезжает ко Льву Николаевичу, что он читает, какие получает письма и что на них отвечает. И что говорит Софья Андреевна.

Последовало долгое молчание. Я удержал себя от каких бы то ни было замечаний.

- Естественно, - продолжал Чертков, - я хотел бы знать, над чем работает Лев Николаевич. Боюсь, он потратил слишком много времени на эту свою антологию. Вы могли бы помочь, взяв на себя редактирование. Не ограничивайтесь только тем, о чем он вас просит. Убеждайте его вернуться к философским сочинениям.

- Лев Николаевич пишет новый роман?

Чертков рыгнул в шелковый платок.

- Романы пишутся для женщин, для избалованных дамочек, которым больше нечем заняться.

- Но как же "Анна Каренина"…

- Неплохая книга, хотя все равно глупая.

- Владимир Григорьевич, я…

Он пристально посмотрел на меня крохотными глазками, похожими скорее на глазки хорька, чем человека.

- Мне понравилась "Анна Каренина".

- Вы молоды, Валентин Федорович! Молодым нравятся романы. Мне и самому нравились много лет назад. Надо сказать, моя мать была другом Тургенева. Художественные книги годятся лишь для тех, кто еще не обратился к поискам Бога. Ведь что интересует авторов романов? Я вам скажу: похоть и адюльтер. - Его верхняя губа искривилась, обнажив зубы, точно корни ольхи в болоте.

Я склонил голову и что-то невнятно пробормотал.

Чертков растянул губы в широкой ухмылке, похожей на оскал акулы.

- Мой милый мальчик, вы мне очень импонируете. Я уверен, что Лев Николаевич будет весьма вам благодарен за любую помощь, которую вы сможете ему оказать.

Он натянул тонкие черные перчатки из кожи, чтобы скрыть особенно воспаленное пятно экземы. Я, наконец, почувствовал, что в самом деле получил место.

- Надеюсь, я сумею ему помочь.

- Сумеете. Я об этом позабочусь.

Я глупо улыбнулся счастливой улыбкой, и Чертков встал, как будто разозлившись на меня.

- А теперь прощайте. Буду с нетерпением ждать ваших дневников. И помните: никто не должен о них знать. Даже Лев Николаевич. Не стоит его тревожить.

Мы обменялись рукопожатием и коротко обсудили приготовления к моей поездке в Тулу: поездом, на следующей неделе. Чертков проводил меня в темную переднюю. Наши шаги эхом отдавались от высоких потолков и каменного пола. Слуга подал мне пальто и шляпу.

- Я уверен, что вы наш человек, иначе не доверил бы вам эту должность, - сказал Чертков, кладя мне на плечи руки в черных перчатках. - Я очень переживаю. Лев Николаевич слаб здоровьем и принимает все близко к сердцу, хотя никогда ни на что не жалуется. Мне больно, что я вынужден жить вдали от него в последние годы его жизни.

Я кивнул, хотя это замечание вряд ли требовало ответа.

- Владимир Григорьевич, я вам очень благодарен.

Чертков махнул рукой, словно отмахиваясь от благодарностей.

- С Богом, - сказал он и отворил дверь в снежный вихрь снаружи. - И не забывайте, что я вам сказал: записывайте все!

Он поцеловал меня в обе щеки и вытолкнул в студеную январскую вьюгу. Возле крыльца ждали черные сани; закутанный в меха с головы до ног возница напоминал скорее мохнатого зверя, чем человека.

Мы резво тронулись по извилистой дороге, усаженной вязами. Я сидел, завернувшись в шубу, редкий снежок щекотал лоб, и меня переполняли восторг и ужас одновременно - должно быть, такие же чувства испытывал пророк Илия, когда огненная колесница возносила его на небо.

3

Л.Н.

Письмо к Петру Мельникову, рабочему из Баку

22 января 1910. Ясная Поляна

Вас занимают, как я понял, главное 2 вопроса: Бог, что такое Бог? и душа. Как может Бог относиться к людям и какая может быть жизнь для души после смерти?

На первый вопрос: что такое Бог и как он относится к людям, рассказано много в Библии о том, как он сотворил мир и как относится к людям, награждая их раем и наказывая адом. Все это вздор, и надобно хорошенько забыть это и вычеркнуть из своей головы. Бог это то начало всего, без которого ничего бы не было и частицу которого мы чувствуем в себе, как нашу жизнь, и которая проявляется в нас любовью (только от этого мы и говорим, что Бог любовь). Все же рассуждение о том, как он сотворил мир и человека, как он будет наказывать, казнить людей, еще раз повторяю, надо постараться забыть совершенно для того, чтобы понять смысл своей жизни.

Вот и все, что мы знаем и можем знать о Боге.

О душе же мы знаем только то, что то, что мы называем своей жизнью - это Божественное начало, без которого для нас ничего бы не было и нечто такое, которое живит тело и так как не имеет в себе ничего телесного, то и не может умереть вместе с телом.

Вы спрашиваете также, как и многие другие, бессмертна ли душа и будет ли она жить после смерти тела.

Для того, чтобы вам понять мой ответ на ваш вопрос, я прошу вас хорошенько вникнуть в то, что я напишу сейчас:

Для человеческого тела, и только для тела есть время, т.е. проходят часы, дни, месяцы, годы, и только для человеческого тела есть вещественное, телесное, то, что можно видеть и ощупать руками, есть большое и малое, твердое и мягкое, жесткое и воздушное. Для души же нет времени, она всегда в человеческом теле одна: как я про себя 70 лет тому назад говорил "я", так таким же я чувствую себя и теперь. Нет для души и ничего вещественного: где бы я ни был, что бы со мной ни случилось, опять моя душа, мое "я" везде одно и то же и везде невещественна. Так что для тела только есть время, т.е. вопрос о том, что было и что будет, и есть место, где оно может находиться, и вещество, из которого оно состоит, для души же нет ни времени, ни места, ни вещества. И потому мы не можем спрашивать о том, что будет с душою и где она будет после смерти потому, что слово будет значит время, а слово где значит место, а ни времени, ни места после смерти тела для души быть не может.

Как легкомысленны и неправы рассуждения о будущей жизни и о рае и аде, видно уже потому, что если душа будет жить после смерти и будет жить где-нибудь, то она должна бы была жить где-нибудь и прежде рождения, а про это никто не говорит.

Мое мнение то, что душа в нас не может умереть, потому что умирает только наше тело, но о том, что будет с душою и где она будет, мы не знаем и не можем знать, хотя и знаем, что она умереть не может. О наградах же и наказаниях думаю так, что жизнь наша бывает здесь хорошей, спокойной и радостной только тогда, когда мы живем согласно закону любви друг к другу. И бывает тревожной, дурной и бедственной тогда, когда отступаем от этого закона. Так что жизнь наша устроена так, что здесь, в этой жизни (а другой мы не знаем), мы уже получаем награду и наказание за свои дела.

4

Софья Андреевна

Теперь я знаю наверняка: они готовы на все, чтобы вбить клин между мною и мужем. Нам и без того непросто, а тут еще от них никакого покоя. Хуже всего то, что они думают, будто я не подозреваю об их планах исключить меня и моих детей - детей и внуков Льва Толстого! - из его завещания. Я всегда знаю, что творится у меня за спиной - по тому, как они переглядываются, перешептываются, перемигиваются и лебезят. Воображают, будто я не замечаю секретных посланий, передаваемых тайком. Только вчера лакей принес Левочке письмо от Сергеенки - прямо у меня под носом! Но разве можно не узнать размашистый, округлый почерк? Я ведь тоже не вчера родилась!

Обо мне распускают слухи через газеты. На прошлой неделе в Москве вышла статья со словами: "Графиня Толстая охладела к мужу. Они едва разговаривают друг с другом. Их взгляды на политику и религию сильно разнятся". Что за чушь! Эти слухи распространяют Чертков и его приспешники, которым удалось разъединить нас с Левочкой, несмотря на сорок восемь лет супружеской жизни. Однако в конце концов победа будет за мной. Наша любовь восторжествует.

Здесь со мной обращаются как с посторонним человеком. А разве не я родила Льву Толстому тринадцать детей (неплохо для проповедника целомудрия!)? Разве не я слежу, чтобы его одежда была постирана и заштопана? Чтобы ему готовили вегетарианские блюда так, как он этого хочет? Разве не я каждый вечер перед сном щупаю ему пульс и ставлю клизмы, когда у него запор? Разве не я приношу ему чай с лимоном, когда у него бессоница?

Я рабыня. Изгой в собственном доме. Подумать только, мой отец был знаменитым врачом в Москве! Он восхищался Львом Николаевичем - его положением в обществе и заслугами в литературе. И кто бы мог не восхищаться? Даже в то время было очевидно, что Лев Николаевич станет знаменитым писателем. О нем говорили Москва и Петербург. Помню, мама однажды сказала мне: "Наступит день, когда имя графа Толстого попадет в энциклопедии".

Мы с сестрами были еще совсем молоденькими девушками, и папа, по обычаю тех времен, раз в неделю ставил на подоконник свечи, чтобы показать, что мы дома. Мы сидели и ждали: Лиза, Таня и я. Все трое были отчаянно влюблены в графа Толстого, хотя мама и папа считали, что именно Лиза, как самая старшая, могла составить ему пару. Я была средней из трех сестер: худенькая, темноглазая, с белоснежными зубками и нежным детским голоском. Лиза мне завидовала. Сама она была похожа на кошку: мяукала, царапалась и неслышно бродила по дому. Правда, в уме ей не откажешь. Лиза считалась умницей, но какая же она заносчивая и, я бы сказала, лицемерная!

Таня могла оказаться более опасной соперницей. Этакий непоседливый чертенок с черными угольками глаз и прямой челкой, как у какой-нибудь уличной девки-азиатки. Когда она шла по комнате, все ее тело призывно двигалось. В то время я ненавидела Таню. Да и кто бы мог спокойно смотреть, как привлекательно она танцует и поет? А ее грандиозные планы стать звездой театра? Можно подумать, папа позволил бы ей распускать хвост на московской сцене!.. Бедный папа.

Думаю, я доставляла меньше хлопот, чем сестры. И если граф Толстой предпочел меня, то удивляться нечему. Я не выставляла свои достоинства напоказ, однако они у меня были. Я умела играть на рояле - не так хорошо, как сейчас, но все же весьма неплохо. Сносно рисовала акварели и танцевала не хуже большинства сверстниц. А уж как я писала! Рассказы, стихи, дневники, письма… Тогда, как и сейчас, у Левочки был прекрасно развит инстинкт самосохранения: он точно знал, как получить то, что ему требовалось.

Когда я впервые увидела графа Толстого, мне было всего десять лет. Мы тогда жили в Кремле, и он приехал с визитом к папа: черная бородка, отглаженный мундир, на поясе сабля, сапоги начищены до зеркального блеска. Тихий и слегка угрюмый, он сообщил, что собирается ехать в свой полк на Дунае. Я робко стояла в уголке, пока граф и папа разговаривали.

Они сидели в гостиной, друг напротив друга. Папа меня видеть не мог, зато я хорошо видела графа: он сидел, сдвинув ноги вместе и неловко сложив на коленях большие красные руки, похожие на крабов. Папа говорил, и граф подался вперед, а его глаза просто излучали внимание. У него всегда был такой притягательный и неотразимый взгляд. Желтые эполеты и двойной ряд медных пуговиц на мундире положительно сводили меня с ума!

Они с папа приглушенно беседовали часа два, словно замышляя заговор против монархии. И о чем они там шептались? Решали, кто из нас, девочек, станет будущей графиней Толстой? Вряд ли я тогда об этом задумывалась. Мне ведь было всего десять лет. Но я всем сердцем полюбила графа Толстого и не сходя с места решила, что когда-нибудь стану его женой. Когда граф ушел, я прокралась в гостиную и привязала розовую ленточку к задней ножке кресла, на котором он сидел.

Потом папа нередко вспоминал молодого графа, что так пришелся ему по сердцу. Однажды папа позволил мне взять его экземпляр романа Толстого "Детство". Я прочла книгу за одну ночь, при свечах, пока сестры спали. Каждое предложение горело огнем, и еще много дней в голове вихрем кружились картинки. Неудивительно, что вся Москва восхищалась графом.

Правда, это было задолго до того, как мы подросли и вошли в возраст невест. И вот внезапно мы стали девушками на выданье - по крайней мере, Лиза стала. Мама надоели все эти ухаживания: визиты молодых людей, бесконечные чаепития и нервное напряжение. Она хотела сбыть Лизу с рук - и чем скорее, тем лучше.

В июле мама пришла в голову мысль навестить дедушку в Ивицах - имении рядом с Тулой, недалеко от Ясной Поляны, семейного владения Толстых. Так и получилось, что мы, три девочки (и, конечно, маленький Володя) поехали вместе с ней.

Мама говорила, что Лиза - прекрасная пара для эксцентричного и чрезмерно интеллектуального графа, и в Москве всегда усаживала ее рядом с ним. Лиза начинала болтать о последних философских работах, только что опубликованных в Германии.

- Я часто думаю, что немцы в изучении текстов Библии неверно пользуются диалектикой Гегеля, - чирикала Лиза птичьим голоском. - Как вы полагаете, граф?

Глаза Левочки стекленели.

На самом деле молодой граф думал об охоте в горах Кавказа, хотя время от времени разражался речью об Иммануиле Канте, повергая нас в восхищение (и тревогу). Иногда, поймав мой взгляд, он подмигивал, а однажды, в коридоре, пока никто не видел, сжал мою руку.

Меня никак нельзя заподозрить в склонности к самовосхвалению, однако должна признать, что в те дни я была прелестна, а осиную талию легко могли обхватить мужские ладони!

Жарким июльским утром горничная доложила, что нас ждет коляска, чтобы отвезти в имение графа Толстого, - и я уже знала, что вскоре он станет моим мужем.

Папа махал белым платочком с крыльца дедушкиного дома, а древняя коляска скрипела и раскачивалась на грунтовой дороге. Мы проехали немало верст, прежде чем показались поля ржи и пшеницы, каких много в Тульской губернии, и вереницы слаженно работающих мужиков. Потом мы въехали в леса Засеки, в густую чащу, где пахло землей и хвоей.

Ясная Поляна не произвела на меня особого впечатления: жалкая кучка крытых соломой лачуг, покосившихся изб и каменных амбаров. На деревенской колонке висит жестяное ведро, в которое льется струя грязной воды. Большая деревянная дверь церкви распахнута настежь, рядом стоит еще не старая вдова в черном платке и разговаривает с беззубой древней монахиней, похожей на пенек. Заметив нашу коляску, вдова поклонилась с напускным почтением - обычное лицемерие низших сословий в России.

Мама сказала, что Лев Толстой живет в большом родовом имении, названном по имени деревни "Ясная Поляна". Как все хорошие учителя, мама умела преподнести очевидное с энтузиазмом. Она рассказала, что граф, как и большинство молодых дворян, имел пристрастие к азартным играм. ("Ваш папа, разумеется, был исключением", - заметила она.) Играя в карты с нечистым на руку соседом и оставшись без наличных, граф поставил на кон центральную часть усадьбы - и проиграл. Сосед взял и в самом деле увез основное здание Ясной Поляны, оставив флигели стоять сами по себе - забавное зрелище.

- Я думаю, он больше не играет, - промолвила Лиза. - И почти не пьет. Можно сказать, в рот не берет спиртного. И очень благочестив.

Она сложила губы сердечком, и мне захотелось дать ей пощечину. Но я удержалась, зная истинные намерения графа.

- А я думаю, он стал еще хуже, чем раньше, - заявила Таня. - Все молодые люди пьют и играют в карты, и одному Господу известно, что они вытворяют с женщинами.

- Твой язычок тебя под монастырь подведет, - заметила мама, поправляя ей волосы.

Мы миновали две беленые башни на въезде в Ясную Поляну. В конце длинной и извилистой дорожки, вдоль которой, словно почетный караул, росли серебристые березы, стоял большой каменный дом, перестроенный из оставшихся флигелей. За домом виднелись роскошные луга, заросшие шелковистой травой и желтыми лютиками. А сколько бабочек!.. Впрочем, дом заслуживал не меньшего внимания, чем природные красоты: вытянутый в длину, двухэтажный, белый как мел, с греческим фронтоном над входом.

- Какой красивый дом! - прошептала я. И я стану его хозяйкой!

Нас встречала Тант Туанетт*, Левочкина тетушка - сморщенное создание в деревенском платье.

- Bienvenu! Comme c’est bon!** - прочирикала она. Было очень странно слышать, как эта женщина - настоящая крестьянка с виду! - говорит по-французски с парижским акцентом.

Мама ответила ей на плохом французском, который для моего уха прозвучал совсем как китайский:

- Merci beaucoup! C’est une belle maison! Une belle maison! Mais oui!***

* домашнее прозвище Ергольской Татьяны Александровны (1792-1874), троюродной тетки Толстого.

** Добро пожаловать! Как замечательно! (фр.)

*** Большое спасибо! Какой прекрасный дом! Прекрасный дом! О да! (фр.)

Левочка, красный и запыхавшийся, выскочил из дверей и стал извиняться, говоря, что не ожидал нашего приезда. Однако он не дал нам почувствовать себя виноватыми: словно французский придворный, поцеловал всем ручку, слегка задержав губы на моей руке. Я вспыхнула, сгорая от любви. Не знала, куда глаза девать, и совсем потеряла дар речи.

- Позвольте показать вам сад, - предложил граф. Странно, что он в первую очередь захотел показать нам сад, а не дом.

Мама очень удивилась, но протестовать не стала.

- Мы обожаем сады, - ответила она. - Верно, девочки?

- Я об этом как-то не думала, - отозвалась Лиза. Иногда она такая зануда!

Мы задержались у густых кустов со спелыми красными ягодами.

- Малина! - завопила Таня, словно в жизни не видела малины.

Левочка вручил нам туески и велел всем собирать малину - включая мама, которая постаралась извлечь выгоду даже из неудачных обстоятельств.

- Какая прекрасная малина! - сказала она. - Мы обожаем малину.

Я зашла за большой куст и с удовольствием собирала ягоды, ни о чем не думая, пока из зарослей не выскочил Левочка - ну совсем медведь!

- Вы меня пугаете! - сказала я.

Он забрал туесок и взял меня за руки.

- Виноват. Прошу прощения.

- И есть за что.

Он не выпускал мои руки.

- У вас городские ручки.

Он все держал мои руки и не сводил с меня глаз.

- Хотите ягодку? - спросила я.

Словно капризный ребенок, он схватил ягоду из моего туеска и положил в толстогубый рот. Я мельком увидела его толстый красный язык и отвела глаза.

- Я должен идти, - сказал он - и исчез.

Теперь я точно знала, что мои инстинкты меня не обманывали. В одно мгновение передо мной открылось все мое будущее - не детали, нет, а общая картина. Какое странное ощущение… Я знала, что проведу всю жизнь здесь, в этом поместье, со Львом Толстым. И я также знала, что стану его самым суровым критиком и лучшим другом. И что впереди меня ждет много жестоких сердечных мук - хотя и по неясным пока причинам.

Словно амулет, я запрятала это тайное, чудесное знание поглубже.

Таня, Лиза и я, мы все вместе ночевали на первом этаже в комнате со сводами, где сейчас всегда толпятся вонючие и неотесанные ученики: сумасшедшие дворяне; попрошайки, гордые своим унизительным положением; беззубые монахини; студенты, полные юношеского идеализма; революционеры; каторжники; вегетарианцы; иностранцы… Помешанный экономист Николаев, проповедующий идеи Генри Джорджа* о едином налоге, вечно проливает суп на крахмальную скатерть, забрызгивая всех, кто сидит рядом. Кинематографист Дранков тоже там, хотя он как раз безобидный, только снимает нас все время.

* Джордж Генри (1839-1897) - американский экономист и публицист. Предлагал национализировать землю или ввести высокий налог на частную земельную собственность в целях обеспечения всеобщего достатка и "социального мира". В своих работах Толстой активно пропагандировал идеи Джорджа.

Я думала, что после обеда Левочка сделает мне предложение, а он не сделал. Мы прожили в Ясной Поляне еще два дня - и ни слова. Хуже того, он вел себя так, словно между нами никогда ничего не было. Я начала сомневаться в своей проницательности. Неужели я ошибалась? Неужели он и с Лизой ведет себя точно так же? И даже с Таней?

Когда мы уезжали, я едва не впала в отчаяние, хотя внешне держалась бодро. Утешало то, что Лиза чувствовала себя еще более несчастной, чем я. Наша коляска громыхала позади тройки, и Лиза открыто расплакалась. Мама ее отругала.

- Граф попросит твоей руки, когда придет время, - сказала мама, не в силах скрыть разочарование в голосе.

Через два дня, в доме дедушки, меня разбудила Таня.

- Le comte* приехал!

* Граф (фр.) - так называли Толстого в доме Берсов

- Ты шутишь надо мной!

- Да нет же, правда! На белом коне.

Узнаю своего Левочку. Как всегда, жаждет произвести впечатление.

"Конь - это символ души всадника", - однажды сказал он.

Дедушка принял его с распростертыми объятиями, улыбками и поклонами. Дедушка был такой чудной: черная ермолка на бритой голове; острый нос; волосатые пальцы похожи на ножки тарантулы и ни на миг не останавливаются; глаза, как у рыбы, посажены по бокам узкого лица и двигаются независимо друг от друга.

Левочка, весь покрытый пылью и потом, застенчиво улыбнулся мальчишеской улыбкой, извиняясь за свой вид.

- Ничего, - отмахнулся дедушка. - Спасибо, что почтил нас визитом. Сколько же ты времени ехал к нам? Верхом путь неблизкий.

- Часа три, пожалуй. Я не спешил, денек-то какой, а?

- Выпьешь чего-нибудь?

- Благодарствую. С превеликим удовольствием.

Мы столпились в темном коридоре, прислушиваясь к разговору. В тот день я надела муслиновое платье: летнее, белое, с сиреневой розочкой на правом плече. Одну руку обвивала ленточка, из тех, что мы называли Suivez-moi, jeune homme*.

* букв.: Следуйте за мной, молодой человек (фр.).

- Лиза, он к тебе приехал, - сказала мама, едва сдерживая волнение и гордость. - Сегодня - твой день.

- Не стала бы я с ним спать: он такой пыльный! - бросила Таня Лизе.

Лиза задрала нос. Будущей графине не пристало отвечать на поддразнивания сестры.

День прошел так же, как прочие летние дни: оживленные (хотя и вовсе не изысканные) застолья, игры и глупые шутки. Бедный дедушка изнемогал от ожидания: когда же граф нанесет удар? Мама чувствовала себя не лучше. Она то и дело говорила глупости, которых, по счастью, граф не замечал.

Это произошло после обеда. В столовой остались только я и граф. Часто и взволновано дыша, он повернулся ко мне и произнес:

- Софья Андреевна, вы не задержитесь ли на минутку? Здесь так хорошо.

- Такая очаровательная комната, - солгала я сквозь зубы.

- И обед был великолепен.

- Дедушка любит хорошо покушать.

Мы переминались с ноги на ногу.

"Ну же, не тяните", - подумала я.

- Присядьте со мной на диван, - попросил он. - Не возражаете?

Я улыбнулась и последовала за ним к диванчику у стены. Он уселся первым - поступок неучтивый, зато позволяющий мне выбрать, куда сесть. Я скромно оставила между нами небольшое расстояние.

Левочка подтянул поближе обитый зеленым сукном карточный столик и вытащил из кармана кусочек мела. Я внимательно наблюдала, как граф склонился над столиком и нацарапал на мягкой ткани: "В.м.и.п.с.с.ж.н.м.м.с.и.н.с.".

Я во все глаза смотрела на странную надпись.

- Догадываетесь, что это такое?

- Просто ряд букв.

Игра какая-нибудь, послеобеденная? Я невольно напряглась.

- Я дам подсказку. Первые две буквы означают "Ваша молодость".

- Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья! - воскликнула я. Вот чудеса - я догадалась, что он хочет сказать!

Осознав значение этих слов, я задрожала. Теперь сомнений быть не могло.

Левочка тем временем стер написанное и начал игру заново.

В этот раз он написал: "В.в.с.с.л.в.н.м.и.в.с.Л.З.м.в.с.в.с.Т.".

Как только я поняла, что "Л." означает "Лиза", все остальное стало ясно.

"В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу. Защитите меня вы с вашей сестрой Танечкой".

Предложение последовало лишь через несколько недель, но я уже знала, что бедная Лиза осталась ни с чем. Граф любил только меня.

Когда Левочка приезжал к нам в Москву в сентябре, я давала ему почитать свою повесть про молоденькую девушку, за которой ухаживал старый и довольно уродливый дворянин по имени Дублицкий. Он больше всего на свете хотел жениться на девушке, а она сомневалась, нравится ли он ей. Не знаю, с чего я написала эту историю. Мне и в голову не приходило, что Левочка старый и уродливый, хотя назвать его молодым и красивым язык не повернулся бы. И повесть показала ему, не подумав, какую боль она может причинить. Через несколько дней от него пришло письмо:

"Софья Андреевна! Прочтя вашу повесть, я убедился, что я и есть Дублицкий. Что же еще тут подумать? Я понял, что я старый, совершенно заурядный - и даже непривлекательный - дядюшка Лев, которому следует заняться богоугодными делами и не думать о другом. Мне следует удалиться в монастырь одинокого труда и этим удовольствоваться. Но когда я думаю о вас, мне становится очень горько. Я вспоминаю, что стар и мечты о счастии не для меня. Да, я и есть Дублицкий. Однако жениться лишь затем, чтобы иметь жену - нет, на такое я не способен. Свою будущую жену я бы попросил о вещи невозможной и ужасной: любить меня так, как я люблю ее. Забудьте меня. Я больше вас не потревожу".

О, я бы тысячу раз воткнула себе в грудь кинжал, если бы это помогло хоть что-то изменить! О Господи, и зачем я дала ему свою повесть? Да как мне только в голову взбрело такое? Я прямо места себе не находила.

Неделю спустя я сидела за роялем и утешала себя, наигрывая итальянский вальс "Il bacio"*. В дверь постучали. Вошел Левочка - под кустистыми бровями глаза у него совсем запали. Возможно, я плохо помню, но мне кажется, от него пахло лавандой.

* "Поцелуй" (ит.) - вальс для пения, наиболее известное произведение итальянского скрипача и композитора Луиджи Ардитти

Он сел рядом со мной за рояль и сказал:

- Уже несколько дней я ношу в кармане это письмо. Прочтите, Софья Андреевна, оно для вас.

Я взяла письмо и тихонько пошла к себе в комнату. Заперла дверь. Руки у меня дрожали. "Хотите ли вы быть моей женой?" - с трудом прочитала я: в глазах все расплывалось от слез.

- Отвори дверь! - закричала Лиза. Она точно знала, что происходит. - Соня! Отвори сейчас!

Я выглянула в коридор.

- Что тебе пишет le comte? Говори честно!

- Il m’a fait la proposition*.

* Он сделал мне предложение (фр.)

Лиза окаменела. Вот-вот лопнет, как перезрелый помидор!

- Откажись! Соня, скажи ему нет! - Она вцепилась себе в волосы. - Я умру, если ты не откажешь! Это невыносимо!

Какая сцена! Я наслаждалась каждой секундой, однако держала себя в руках. Хоть кто-то в этом доме достоин титула графини Толстой.

Мама шла по коридору, когда услышала крики.

- Боже, что подумает граф! - воскликнула мама и затащила Лизу в ее комнату. Сестра брыкалась и визжала, как поросенок.

- Поди в залу и скажи ему свой ответ, - ровным голосом велела мне мама.

Белый как снег, Левочка стоял, прислонившись к стене, и ломал себе руки.

- Так что же? - спросил он. В его вопросе послышалась нотка покорности судьбе, и мое сердце чуть не разорвалось от жалости. Бедный мой, любимый мой!

- Да, - ответила я. - Да, Лев Николаевич, я выйду за вас.

Вскоре нас захлестнула волна суматохи: прислуга суетится, Лиза рыдает, Таня, как обычно, выкрикивает пошлости, мама предлагает напитки… Сбежались все, кроме папа, который сказался больным. На самом деле он расстроился от неучтивости графа: Левочке следовало прежде просить согласия папа. Да и вообще, просить руки Лизы, а не моей. Мама пришлось его уговаривать несколько дней, однако в конце концов он согласился. Папа всегда был сговорчив.

Но счастие длилось недолго. Левочка, в порыве искренности, дал мне прочесть свои дневники. Сначала я была польщена и взволнована. Ах, как романтично читать самые сокровенные мысли будущего мужа!

Одна фраза осталась в памяти черной кляксой: "Я считаю общество женщин необходимой неприятностью жизни общественной и, сколько можно, удаляюсь от них. В самом деле, от кого получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всем и множество других пороков как не от женщин?". А затем идет описание бесконечных ночных похождений в Москве, Петербурге и даже в Туле и Севастополе! Продажные девки и крестьянки - кого только не было в его постели!

Я читала и глазам своим не верила. Оказывается, он потерял невинность в четырнадцать лет, в Казани: в бордель его привел старший брат Сергей, который с самого начала отличался распущенностью. Совершив эту мерзость, граф разрыдался прямо у постели потаскушки. Словно заранее предвидел будущее.

И это еще не все. Из дневников я впервые узнала об Аксинье - крестьянке, с которой он удовлетворял свою похоть три года до нашей свадьбы. Я бы смирилась с этим, если бы не их сын Тимофей. От него никуда не денешься. Тупоумный, отвратительный Тимофей, который фыркает, и гогочет, и рыщет по дому, как адский демон. Хуже того - он вылитый Левочка: того же роста, такие же слегка покатые плечи, узнаваемые брови, пышная бородка! И профиль у него тоже Левочкин: мясистый нос и выдающийся подбородок. Эта ненавистная пародия на моего мужа ковыляет по Ясной Поляне, носит дрова, выполняет поручения, и никуда от него не спрячешься.

Я умоляла мужа избавиться от Тимофея, хотя бы в Москву его отослать. Мы там все равно никогда не бываем. Но повелитель желает видеть свои прегрешения. Желает страдать и повсюду натыкаться на гротескное отражение самого себя.

Я обвенчалась со Львом Толстым, великим писателем, 23-го сентября 1862 года, в восемь часов вечера в церкви Рождества Богородицы - прямо под сенью царственного Кремля.

- Как же я буду без тебя жить? - спросила Таня, когда мы выходили из церкви.

- Постарайся, милая Татьянка, постарайся.

Я была ужасно рада избавиться от прежней жизни. Так надоело быть обязанной папа и сомневаться в своем будущем. Теперь все просто и ясно.

Ах, если бы я только знала!

5

Маковицкий

Они смеются надо мной. Хихикают и издеваются за моей спиной. Даже прислуга им подыгрывает. Вчерашнего дня я слышал, как горничные между собой говорили: "Доктор-то и ростом не вышел, и умом его Бог обидел". Не иначе как от Софьи Андреевны наслушались. Она меня не жалует. Чего еще ожидать от этой женщины? Она все разнюхивает за спиной Льва Николаевича, все ищет, как собака зарытую кость, повод для новой ссоры. Подозревает, будто Чертков уговорил Льва Николаевича написать новое завещание, предоставляющее его писания во всеобщее пользование. Лев Николаевич всегда выражал такое желание, и для него ничто другое немыслимо. Однако Софье Андреевне требуемы гонорары. Надо же на что-то содержать прислугу, большой дом, непрерывный поток гостей, поездки в Москву и наряды из Петербурга! Ее алчность столь же невероятна, как и ее неспособность понять убеждения мужа. Лев Николаевич часто повторяет ей, что не следует наживаться на книгах, написанных во имя человечества. Ему невыносимо думать, что люди, тем более бедняки, вынуждены будут платить за чтение его книг.

И все же Софью Андреевну жаль. Она вовсе не такая плохая женщина, просто не понимает устремлений мужа. Ей не хватает широты души, чтобы вместить его мечты о лучшей жизни для всего человечества. С другой стороны, чего уж тут не понять? Землю должны наследовать бедные, первые будут последними и последние первыми. И так далее. Все, что говорит Лев Николаевич, уже было сказано прежде. Религиозные и моральные истины не изобретают, а открывают и провозглашают.

Лев Николаевич - великий глашатай.

Я не так глуп, чтобы считать его Христом. Христос есть Христос. И все же Лев Николаевич, несомненно, один из его пророков. Мне выпало счастье знать его близко: я не только его личный врач, но и друг.

Толстого я начал читать еще студентом медицинского факультета в Праге. Размышлял над его словами, прогуливаясь по старинным улочкам города или сидя в соборе, пока органист репетировал для воскресной службы. Позднее, уже в Венгрии, я посвятил себя его делу. Написал Льву Николаевичу и просил совета: местные толстовцы сделали меня лидером своего кружка.

Лев Николаевич мне ответил: "Говорить о толстовстве, искать моего руководительства, спрашивать моего решения вопросов - большая и грубая ошибка. Никакого моего учения не было и нет, есть одно вечное, всеобщее, всемирное, истинное для меня, для нас, особенно ясно выраженное в Евангелиях".

Да, я это понимал. Однако я знал и то, что глас Господний особенно ясно звучит через Льва Толстого: в его писаниях сияет Божественный свет. И ежедневно посещая пациентов в деревне, я прилагал все силы, чтобы жить согласно этому свету.

Медицина - весьма подходящая профессия для тех, кто выбрал жизнь, посвященную служению. Каждый вечер я возвращался в свою комнатушку в пансионе усталый, но с сознанием выполненного долга и оттого счастливый. И допоздна читал книги Толстого при свечах. Его "Исповедь" поразила меня необычайно, а также "В чем моя вера?" - он с изумительной простотой раскрывает в ней свои мысли.

Кто такой Христос? Толстой многие десятилетия размышлял над этим вопросом. И нашел ответ: Иисус Христос именно тот, за кого себя выдавал - Сын Божий, Сын Человеческий, истина и жизнь. Но все же не сам Господь Бог. В этом и состоит основная ошибка наших теологов. Иисус дал нам такое понимание жизни, которое не может быть уничтожено смертью. Страх смерти витает над головами людей, словно стервятник, и мучает непрестанно. От этого-то страха и нужно избавиться. Сказать ему: "Стервятник, убирайся!" - и тогда придет свобода.

В знак своей веры я отказался от женщин. Верно, красавцем меня не назовешь, да и росточка я небольшого. Зато руки такие, какие и должны быть у доктора: тонкие и привлекательные. Они зашивают раны и делают операции, накладывают повязки и снимают боль. Я врач. Мне нет еще и пятидесяти, но полысевшая голова явно не нравится многим дамам. С каждым месяцем все белее борода - я тщательно подстригаю ее по утрам. И все же во мне горит огонь - огонь в голове и в сердце. Это любовь к Богу. Я чувствую в душе искру Божью. Я Его часть, и я есть Бог: всякий, кто признает Бога в себе, сам становится Богом.

Я признаю, что Бог есть даже в Гольденвейзере* - вот уж кто шарлатан и жулик! Никак не возьму в толк, почему этому еврейчику-пианисту Лев Николаевич позволяет жить в его доме, играть на его рояле, есть его хлеб и гулять с ним по парку!

* Гольденвейзер Александр Борисович (1875-1961) - пианист, композитор и друг Толстого, неоднократно посещавший Ясную Поляну. Впоследствии народный артист СССР, лауреат Сталинской премии. Автор книги воспоминаний о Толстом.

Всем известно превосходство славянской расы над еврейской. Как ученый, я не могу закрывать глаза на невероятную цепь поражений, которые потерпели евреи. Куда бы они ни отправились, везде попадают под подозрение. На какую бы почву ни попали, они способны гнить и размножаться. Лев Николаевич не понимает еврейской сущности.

Так что же, все мы не без изъяна. Лев Николаевич ведь не Господь Бог. И все-таки я люблю его. Люблю всей душой. Никак не могу поверить своему счастью: вот уже шесть лет, с 1904 года, с тех пор как сюда приехал, я каждый день провожу рядом с ним. Мне выпала честь слышать его слова. Я записываю все, что он говорит. Я научился быстро записывать - вроде стенографии - и редко упускаю важные вещи.

Хотя за обедом или ужином бывает весьма неприятно. Софья Андреевна дразнит меня, что я пишу под столом, всякий раз когда Лев Николаевич что-то говорит.

- Душан Петрович! - кричит она. - А вы там все строчите!.. Ай-яй-яй!

Однако у меня прекрасная память - это Божий дар. Каждый вечер, прежде чем лечь спать, я сажусь за свой столик из сосновых досок и вспоминаю слова Толстого, восстанавливая их по записям, сделанным днем. Я очень стараюсь записать все точно: слова Льва Николаевича не нуждаются в правке! Каждая пауза, каждый жест - все само совершенство! И я заношу их в дневник. Слово в слово - и на века. Мой дар человечеству.

Если не обращать внимания на раздраженное состояние Софьи Андреевны, моя жизнь здесь течет ровно и привычно. По утрам, когда Лев Николаевич пишет, я ухожу в деревню. Нарочно для меня одну избу превратили в амбулаторию, и там я каждый день принимаю с десяток пациентов. Коклюш, ангина, заворот кишок, лихорадка, корь, чахотка, венерические болезни, истерия, вши - чего только не увидишь! И все же я люблю нашего русского крестьянина: он прямо-таки воплощение стойкости! Бесхитростная натура и в Бога верует. Боится Бога. Именно за это любит крестьян Лев Николаевич - и я тоже, хотя большинство из них полны диких суеверий. Не понимают, что я представляю медицинскую науку, а не колдовством занимаюсь. За чудесами я их посылаю в монастырь под Тулой. "Пусть вас монахи лечат, - говорю, - ежели не верите в мое лечение". Пока ни один из них к монахам не пошел.

Сегодня день особенный. Нарушая указания Софьи Андреевны (от чего задуманное получило еще большую привлекательность), в половине десятого я зашел за Львом Николаевичем в его кабинет. Вопреки обыкновению, Лев Николаевич к этому времени уже два часа как работал. Обыкновенно он в девять только начинает. Однако нашу поездку в Тулу сегодня утром Лев Николаевич запланировал заранее, потому и встал рано и принялся за работу, пока все домочадцы еще спали. Он наверняка ценит ту ясность, которая овладевает душой ранним утром.

В Тулу отправились на тройке: дорога недальняя и нетрудная, кроме как зимой, когда все заносит сугробами. День выдался необычно теплый, дорога была чистая, хотя ночью и припорошило снежком. Вокруг белели поля - какая красота! Лев Николаевич несколько раз отметил, как нынче свежо и тихо. Последнее время ему нездоровилось - озноб, кашель; я закутал его в несколько шуб и заставил надеть теплую шапку. Ноги закрыл одеялом, чтобы не дуло. У него слегка текла слюнка, и в бороде скоро намерзло, но он вряд ли заметил.

Мы несколько недель планировали эту поездку, и Лев Николаевич был взволнован. Тульская газета, "Молва", только и писала что о мужиках из имения Денисова, которых обвиняли в ограблении почты. Их дело должно рассматриваться первым, а затем - более важное дело, совсем не безразличное Льву Николаевичу: И. И. Афанасьев, с которым Лев Николаевич встречался несколько раз в Телятинках, обвинялся в распространении социалистических и революционных прокламаций.

"Всегда тягостно, когда человека обвиняют лишь за то, что он читал и распространял более справедливые и здравые мысли об устройстве жизни, чем то, которое существует", - заметил Лев Николаевич, обращаясь больше к самому себе, когда наша тройка загрохотала по деревянному тульскому мосту. У него было то самое задумчивое выражение лица, которое порой совершенно искажает его черты.

Когда мы прибыли к зданию суда, улицу уже запрудила толпа. Как совсем недавно на Курском вокзале в Москве, Льва Николаевича окружили тысячи почитателей, выкрикивавших во все горло его имя. Сегодня разнесся слух, будто Лев Николаевич будет выступать свидетелем защиты по обоим делам, и народ собрался в надежде его увидеть. Самый разношерстный народ - особенно попрошайки, вообразившие, что "граф", как они упорно его называют, сотворит для них чудо. Многие протягивали руки лишь для того, чтобы дотронуться до его одежды.

"Дорогу Льву Николаевичу!" - закричал я, и четверо молодых солдат в темно-зеленых шинелях кинулись на помощь. Впятером мы построились в клин, словно перелетные гуси осенью, а за нами шел Лев Николаевич - не поднимая головы и не обращая внимания на выкрики "Бог в помощь, Лев Николаевич!". Я очень боялся, что он оступится или упадет, как это с ним иногда случается, но он продолжал идти решительным шагом. Если внимание толпы оказало на него какое-то действие, так скорее придало сил.

В здании суда слишком холодно для людей возраста Льва Николаевича - восемьдесят два года все-таки. Во всех каминах зажгли огонь, однако разве возможен уют в помещении с такими высокими потолками и голыми стенами? Лев Николаевич быстро замерз. Губы задрожали и посинели, ногти тоже посинели. Я испугался, что у него опять может случиться небольшой удар, как с ним часто в последнее время бывало. От них он временно терял речь и память.

- Не снимайте пальто, Лев Николаевич, - посоветовал я. - Сегодня даже солнце холодное.

Он улыбнулся своей беззубой улыбкой, растягивая губы.

- Вы ведь мой врач?

- Совершенно верно. И хоть разок послушайте меня. - Я все время пытаюсь заставить его вести себя разумно, соответственно возрасту.

Судебный пристав провел нас за перегородку, где мы сели на деревянную скамью, рядом с другими свидетелями и официальными представителями. Галерка была переполнена. Судья - дворянин и ратник государственного ополчения по имени Бозоев - вошел в зал и слегка поклонился Льву Николаевичу, прежде чем занять свое место за столом.

Сначала рассматривалось дело мужиков, ограбивших почту. Лев Николаевич считает, что обвинение ложно, и я высказал этот его взгляд судье. Лев Николаевич постукивал пальцами по коленям, будто отбивая такт неслышной мелодии. Большей частью казалось, что он не слушает, о чем говорят. Однако когда стали давать показания против Афанасьева, входившего в группу крайних социалистов и революционеров, Лев Николаевич ожил. Похожий на быка прокурор в форменном мундире обвинил Афанасьева в распространении прокламаций с целью разжечь мятеж среди крестьян. Прямого обвинения в заговоре против царя предъявлено не было, однако последствия все равно могли быть тяжелые. Свидетелей, желавших, как Лев Николаевич, выступить в защиту в Афанасьева, должны были заслушать на дневном заседании.

В голой комнатушке возле зала суда мы пообедали грубым ржаным хлебом и куском козьего сыра с горячим чаем. Когда заговорили о разбирательстве, Лев Николаевич оживился. Сказал, что верит в свободу слова, - принцип, чуждый царскому правительству России. Восхищался Афанасьевым: молод и полон идеализма. Говорил, что сочувствует целям юноши, хотя и сомневается, что насильственные революции могут привести к созданию справедливого общества.

"Люди забывают, что все мы смертны. - Руки Льва Николаевича дрожали, он отломил кусочек хлеба и стал медленно жевать его деснами. - Не на бесполезные столкновения надобно нам направлять свои силы, а на то, что в самом деле полезно. Революция, ежели не сумеет стать чем-то совершенно новым, не сумеет упразднить всяческие правительства совсем, то станет лишь повторением уже виденного нами и будет хуже того, что заменила".

Мне это не показалось таким уж неоспоримым.

- Так ведь царь - злодей, - ответил я шепотом, хотя вокруг и не было никого. - Любое другое правительство будет лучше этого. Хуже и быть не может.

Лев Николаевич говорил спокойно, не боясь, что подслушают. Он из тех немногих русских, кто может не опасаться царского гнева.

- Никак нельзя улучшить положение русского народа или любого другого народа через революцию, не основанную на морали. А моральное основание предполагает неиспользование силы.

Я все быстро записал в блокноте. Это хорошо, очень хорошо, однако, на мой взгляд, весьма непрактично. Я тоже верю, что во всем надобно следовать Воле Божьей и революция без морали русскому народу только вред принесет. И все-таки не вижу причины, почему тиранию нельзя насильно сменить разумной формой правления. Высказал эти соображения, но Лев Николаевич не согласился. Возможно, он в таком настроении, поскольку готовится к дневному заседанию.

Мы вернулись в зал суда прежде остальных. Стало еще холоднее. Лев Николаевич сгорбился и наклонился вперед, жуя деснами, словно все еще пережевывая кусок хлеба за щекой. Он несколько раз прерывисто вздохнул, и я измерил ему пульс - скачет! Попытался убедить его вернуться немедленно в Ясную Поляну.

- Говорить я не стану, - ответил Лев Николаевич. - Однако вы должны выйти вместо меня. Скажите, что я не согласен со всем, в чем обвиняют Афанасьева. Я считаю его юношей, полным идеализма и желания помочь, и наказывать его нельзя.

Вернулся судья. Я встал, чтобы извиниться за Льва Николаевича - здоровье не позволяет выступать на публике, - и вкратце изложил его точку зрения на дело Афанасьева. Судья нас доброжелательно поблагодарил. Тут Лев Николаевич поднялся, поклонился судье и собравшимся и вышел из зала, тяжело опираясь на мою руку.

Мы уходили в мертвой тишине. Потом вдруг прозвучал голос - одинокий, как клуб дыма на горизонте: "Спасибо, Лев Николаевич!" Я оглянулся - это был Афанасьев.

Льва Николаевича знобило, и мы выпили еще по стакану чая, прежде чем ехать. Сидели мы не так уж долго, когда появился молодой человек. Сказал, что у него известия для графа, и улыбнулся мне, как доброму знакомому.

- Меня попросили передать, что дело против мужиков закрыто. Их домой отпустили. - Он помолчал, давая нам время осознать услышанное. - А Афанасьеву дали минимальный приговор - три года в крепости.

- Какой ужас! - вырвалось у меня.

- Душан Петрович, мы должны быть благодарны, что его не приговорили к смертной казни, - заметил Лев Николаевич. - Ведь повсюду сейчас неспокойно. Правительству только на руку примерно наказывать таких Афанасьевых. Для молодого три года в крепости не так страшно. Будет читать, писать. Книги ему пошлю.

Вечером Лев Николаевич сиял, был со всеми добр, внимательно слушал Софью Андреевну. Капнул в свой бокал с водой белого вина - явный признак праздничного настроения.

Буланже* тоже был - прикидывается образцовым учеником. И молодой писатель Наживин** туда же: настоял, чтобы сидеть рядом с "Учителем", как он называет Льва Николаевича ко всеобщему смущению. Все ворковал как голубь да кудахтал, пока Лев Николаевич говорил. Мне он ужасно не понравился, особенно когда стал философствовать и слово в слово повторять мнения Льва Николаевича с таким видом, будто сам только что до всего додумался. Лев Николаевич с ним вежлив. Ума не приложу, отчего так. Даже кивал одобрительно, когда Наживин, как попугай, повторил одно из хорошо известных толстовских выражений. Я чуть со стыда не сгорел.

* Буланже Павел Александрович (1864-1925) - близкий друг и единомышленник Толстого.

** Наживин Иван Федорович (1874-1940) - писатель, одно время сочувствовавший религиозно-нравственным взглядам Толстого. Автор книги воспоминаний "Из жизни Толстого".

Софья Андреевна отвела всех в гостиную в передней части дома и села играть на рояле сонату Бетховена. На глазах Льва Николаевича показались крупные слезы, и он вытирал их рукавом. Он часто плачет, слушая музыку: когда играют на рояле (обыкновенно играет Софья Андреевна, полагающая себя пианисткой мирового класса, силою обстоятельств вынужденной зарывать свой талант в землю) или заводят граммофон.

А мне музыка совершенно безразлична. И все по вине этого дурацкого еврейчика Гольденвейзера. Он каждый вечер играет для Толстых, которые слишком добры, чтобы отказать ему от дома. Львом Николаевичем помыкают, он всем подчиняется, пытаясь любой ценой сохранить мир в семье. Но цена слишком велика.

Однажды он поймет, почему я настроен против Гольденвейзера. И поймет, что от Софьи Андреевны нужно избавиться.

6

Булгаков

Большинство дней похожи один на другой. Скошенные временем, ложатся аккуратными рядами. Не очень-то и жалко потерю. И все же некоторые дни впечатываются в память, - дни, когда каждое мгновение сверкает само по себе, как камешки на пляже. Так хочется туда вернуться, так жаль, что они прошли… Мой первый день работы секретарем Льва Николаевича стал как раз одним из таких дней.

Была середина января, туманное утро, необычно теплое для русской зимы. Я рано проснулся - мое первое утро в Телятинках, где мне выделили комнатушку над кухней. К Толстому я должен был ехать после завтрака. Маша принесла мне стакан чаю в постель. Она недавно присоединилась к группе преданных толстовцев, поселившихся в доме Черткова. Маша - девушка высокая, скандинавского вида: широкоскулая, с миндалевидным разрезом глаз, короткий светлый волос разделен посередине пробором. Я не услышал тихий стук в дверь и заметил Машу, только когда она появилась в дверях, опустив в пол зеленые глаза.

- Войдите, - сказал я, откашливаясь, и сел на кровати.

Маша поставила поднос на ночной столик.

- Благодарю вас за чай. Не стоило так беспокоиться.

- Завтра можете сами налить себе чаю, а сегодня считайте, что вам повезло, - ответила она.

Маша отрезала ломтик лимона и опустила его в стакан. Ее смущение растаяло.

- Обожаю, когда мне прислуживают, - заметил я.

- У нас здесь прислуги нет. В Телятинках все равны.

- Настоящая демократия?

- Смеетесь, да?

- Прошу прощения. Смеяться нельзя?

- Как хотите. - Она отодвинула одеяло и присела. Ни одна женщина, кроме мамы, не садилась рядом со мной, когда я лежал в постели. Судя по поведению Маши, она девушка прямая и прогрессивная. Настоящая последовательница Толстого.

- Вы уже со всеми познакомились? Должна вас предупредить, что у Сергеенки чувства юмора нет. Зато он очень добрый.

Доброты я как-то не заметил. Сергеенко, секретарь Черткова, был сыном близкого друга Льва Николаевича. В отсутствие Черткова он руководил Телятинками. К сожалению, Сергеенку я невзлюбил чуть не сразу, с самого моего приезда. Он полноват, но выглядит молодо, ему всего под сорок. Носит бородку как у Черткова. Есть в нем что-то щеголеватое, хотя в баню он почти не ходит, и несет от него кислятиной, как от гниющей древесины.

Не теряя ни минуты, Сергеенко перешел к делу и отвел меня в свой кабинетик, обставленный лишь самой необходимой мебелью.

- Владимир Григорьевич очень ждет ваших отчетов, - сказал он, доставая из тяжелого дубового стола пресловутые тетради с прокладными листами. - Имейте в виду, в целях безопасности, никто не должен знать о ваших дневниках.

Я пообещал хранить дневники в тайне, хотя внутри все так и перевернулось. Мне кажется, секреты не соответствуют духу толстовского учения. Не хотелось бы начинать знакомство с человеком, которым я восхищаюсь больше всего, таким неприглядным образом.

- Вам не понравился Сергеенко? - спросила Маша, прерывая мои размышления.

- Он выглядит вполне искренним, - отозвался я.

Ее маленькие прелестные грудки совсем чуть-чуть выступали под муслиновой блузкой. Длинные руки, тонкие запястья и изящные пальчики привлекали взгляд. Я тихонько вдохнул ее запах, наполняя легкие окружавшей Машу атмосферой.

За разговором выяснилось, что Маша работала учительницей в Санкт-Петербурге. Работа ей не нравилась: в школе учились избалованные детишки чиновников.

- Молоденькой девушкой я хотела уйти в монастырь, - призналась она.

Я не сдержал легкой усмешки.

- Да вам смешно?

- Простите, но вы - и вдруг монахиня?

- А почему нет? - Маша не сердилась, а всего лишь любопытствовала.

Что тут скажешь? Что девушка слишком хороша собой, чтобы заточить такую красоту в монастырь?

- Да вы на монахиню не похожи ничуть. Монахини, они ведь старые… морщинистые. - Мое замечание выглядело шатким мостиком через узкое место в потоке беседы.

Маша поняла, что правды я ей не сказал, и вскочила с кровати.

- Пойду-ка я лучше обратно на кухню. На этой неделе мое дежурство. Скоро и ваша очередь подойдет.

- У вас тут настоящая демократия.

Маше пришлась не по душе циничность замечания, и она отвернулась.

Я хотел спросить, что привлекает ее в Толстом, однако Маша была явно не в настроении говорить о себе. Она стояла, разглаживая юбку, все еще чувствуя неловкость в моем обществе. Я снова выразил свою благодарность за чай.

- Ну может, в другой раз вы мне чай принесете, - ответила Маша, закрывая за собой дверь.

Похоже, в Телятинках будет нелегко сохранить целомудрие.

В Ясную Поляну меня повез молодой работник по имени Андрей: худощавый смуглый парень с мелкими кудряшками, скуластым лицом и монгольскими глазами. Прошлым вечером он замечательно играл на балалайке - к некоторому неудовольствию Сергеенки. (Сергеенко считает музыку никчемным делом; вечера следует проводить за чтением Писания или философии.)

- Граф - человек простой, - сказал Андрей и взялся за вожжи. - Его не спужаешься как Черткова.

- Разве Черткова боятся?

Андрей пошел на попятную.

- Да нет, он ничего.

- Я понимаю, что ты хотел сказать про Черткова, - ответил я, попытавшись развеять его неловкость.

Сани подпрыгивали на замерзшей грязи. Туман не рассеивался. Он вис на деревьях, как вата на гребешке. Стекал вниз в долину, кружился вокруг изб, забирался в самые дальние уголки леса. Воздух слегка отдавал запахом меди.

Желудок у меня сжался в тугой комок, словно в животе был камень. Слегка подташнивало. Хуже, чем первый раз в школу идти.

- А ты сам Толстого знаешь? - спросил я.

- Видал его, как он верхами-то ездит, все один. В Телятинки редко когда заглядывает. Графиня не позволяют. Друзей его не жалуют. Та еще змеюка.

- Графиня Толстая - змеюка?

- Ох, не обессудьте, не то я брякнул.

- Ничего, надо всегда говорить, что думаешь.

Собственные слова заставили меня почувствовать себя лицемером, однако моя обязанность, как человека более высокого социального положения, - провозгласить очевидную моральную истину.

- Не подумайте, что я вам на графиню наговариваю. Погодите, вы про нее еще такое услышите, да все худое.

С самого начала я не слышал ни одного доброго слова о графине Толстой от последователей Толстого. Она напоминала мне мою бабушку Александру Ильиничну, которая вертела бедным дедушкой Сергеем Федоровичем как ей вздумается. Дедушка вел обычную праздную жизнь светского льва в Петербурге и умер от удара в прошлом году, в возрасте семидесяти девяти лет. Последние полвека жизни он совершенно не обращал внимания на бабушку: гулял в городских парках или прятался у себя в кабинете, занимаясь чтением недавно изданных французских и английских романов. Летом дедушка носил соломенную шляпу и пикейный жилет, увешанный брелками - Толстой презирал таких людей. Но я любил дедушку. Он был человек щедрый, добродушный и очень начитанный. И меня приохотил к чтению, даже давал мне книги Толстого, хотя и не одобрял поведение графа. "Он предал свое сословие", - говорил дедушка, высказывая основную причину своего недовольства, однако ни объяснить такое отношение, ни изложить его в подробностях он не мог. Тем не менее, дедушка очень обрадовался, когда я пристрастился к книгам - неважно, к каким именно.

- Он-таки человек простой, - повторил Андрей.

- Кто?

- Да Толстой же! Ни в жизнь ни на кого не прикрикнет.

В моей голове стал складываться образ Толстого: мягкий, молчаливый, непритязательный отец семейства, которым все помыкают и который, подобно моему дедушке, укрывается от мира как умеет, порой весьма неуклюже.

К девяти часам мы добрались до ворот Ясной Поляны. Туман словно только и ждал нашего прибытия: стал таять, открывая взору белый фасад господского дома. Исчезла расплывчатость очертаний, и зимний пейзаж предстал перед нами с четкостью гравюры: высокий замерзший вяз возле дома, березы с одной стороны дороги, соломенные крыши разных построек. В полях, недавно припорошенных снегом, щетинилась трава; имение выглядело заброшенным, пустынным и в то же время величественным и умиротворенным.

Андрей высадил меня у парадного входа и уехал. В одиночестве я почувствовал себя неуверенно. Снял шляпу и перчатки и постучал в дверь. Открыл старичок в ливрее и белых перчатках.

- Вы новый секретарь?

- Да. Валентин Федорович Булгаков, - представился я.

Он кивнул и слегка поклонился. Своего имени старичок не назвал, а я не стал спрашивать. Он провел меня в переднюю, где я оставил пальто и шляпу. Рекомендательное письмо от Черткова я положил в сюртук и теперь пощупал карман - на месте ли.

- Граф вышел на прогулку, - сообщил старичок. - Просил вас обождать в кабинете.

В покои графа мы шли по залитым солнечным светом комнатам пустынного дома, - вполне обыкновенного для России господского дома, разве что обставленного победнее. Натертые деревянные полы светились теплым медовым светом.

- Не угодно ли чаю?

- Нет, благодарю вас.

Старичок указал на потертый кожаный диван у стены. Я уселся, скрестив ноги и чувствуя себя не в своей тарелке. Словно в церковь забрел в будний день. Лакей удалился, и я опять встал, взволнованный, но в то же время не в силах сдержать любопытство.

Кабинет был меньше, чем я ожидал. Давно некрашеные, заляпанные стены. Пахнет пенькой и свечным салом - стариковский запах. В центре, будто алтарь, стоит резной письменный стол на толстых ножках. Я нерешительно прикоснулся, провел рукой по гладкой столешнице и сел на стул Толстого - словно горячего жеребца оседлал, который того и гляди рванет с места в галоп, не обращая никакого внимания на всадника.

На столе разбросаны стопки писем: конверты вскрыты, однако ответы скорее всего еще не написаны. Рядом с промокательной бумагой - каменный стаканчик, полный карандашей и перьев; возле бухгалтерской книги - неплотно прикрытая чернильница. Там же лежала раскрытая тетрадь, и издали я рассмотрел, что страницы заполнены крупным неразборчивым почерком. Мне бы очень хотелось заглянуть в тетрадь, но я не осмелился и отошел от стола.

На стене в два ряда висели книжные полки. Внизу стояли самые разные книги: сочинения философов, религиозных мыслителей, библейские толкования, романы из Англии, Франции и Германии, несколько русских поэтов и прозаиков. Я вытянул с полки странный томик в желтовато-коричневом переплете. Пьеса "Человек и сверхчеловек" Джорджа Бернарда Шоу - не слыхал о таком. Из книги выскользнуло заложенное между страниц письмо и упало на пол. Я подобрал. Толстой писал по-английски автору пьесы, и глаз зацепился за один из последних абзацев длинного послания:

"Dear Mr. Shaw, жизнь большое и серьезное дело, и нам всем вообще в этот короткий промежуток данного нам времени надо постараться найти свое назначение и насколько возможно лучше исполнить его. Это относится ко всем людям, и особенно к вам, с вашим большим дарованием, самобытным мышлением и проникновением в сущность всякого вопроса.

И поэтому, смело надеясь не оскорбить вас, скажу вам о показавшихся мне недостатках вашей книги.

Первый недостаток ее тот, что вы недостаточно серьезны. Нельзя шуточно говорить о таком предмете, как назначение человеческой жизни, и о причинах его извращения и того зла, которое наполняет жизнь нашего человечества".

Я услышал шаги, торопливо сунул письмо обратно в книгу и поставил томик на полку. Меня затрясло. Толстой и в самом деле великий человек: он так прямо и непосредственно пишет этому англичанину мистеру Шоу… Хвалить людей легко, а попробуйте-ка указать на ошибки.

Шаги затихли в конце коридора. Я взглянул на верхний ряд полок: великолепное издание энциклопедии Брокгауза-Эфрона в голубых переплетах и с золотым тиснением занимало половину длины комнаты; рядом стояли книги Толстого в переплетах из клееного холста. Я взял один томик - "Детство", первое опубликованное произведение писателя. Пролистал страницы, пробежал глазами несколько строк, потом вытянул "Анну Каренину". Быстро проглядел "Соединение и перевод четырех Евангелий": в этой грандиозной работе Толстой сумел изложить истинное послание Иисуса - историю человека, который отказался от всего мирского во имя Господа и во имя Человека, и в результате сам стал подобен Богу. Образец для подражания, жизнь Иисуса очищена от многовековых наслоений мистики и представлена в книге последовательно и без искажений. Правда, мало кто из читателей сумел проследить за мыслью Толстого. Многие десятилетия понадобятся, чтобы прояснить и разработать написанный Львом Николаевичем комментарий.

Меня очень радовала мысль, что все эти книги принадлежат самому Толстому. Я сцепил руки за спиной, чтобы больше ни к чему не прикасаться, и мое внимание привлекли портреты на стенах: молодой Диккенс с горящими глазами, Пушкин и Фет. Я сел на кожаный диван и принялся рассматривать стоявший рядом резной столик: старинный, на нем колокольчик (наверное, чтобы меня вызывать?) и сухие колосья в вазе голубого стекла.

Дверь открылась прежде, чем я услышал звук шагов. Вошел Толстой, похожий на добродушного дедушку: щеки круглые, весь сияет, меховые сибирские сапоги оставляют на полу комья снега. На нем свободные мешковатые штаны и голубая холщовая блуза с поясом. Лев Николаевич потер покрасневшие руки.

- Я так рад, так рад, что вы приехали!

Он встретил меня очень восторженно, так, что я не сомневался в его искренности. Сомнений быть просто не могло.

Я вручил Льву Николаевичу рекомендательное письмо от Черткова, а он положил конверт на стол, даже не взглянув на него.

- Как же, Владимир Григорьевич уже все в подробностях написал! И мне очень понадобится ваша помощь. Новый сборник требует много работы, а я уже человек старый. Совсем старый. Но давайте о вас поговорим. Как продвигается ваша работа?

Я поблагодарил его за проявленный интерес, однако он отмахнулся от благодарностей, сказав, что, мое сочинение* привлекло его внимание - и внимание Черткова тоже. Я был очень признателен Льву Николаевичу за такие слова.

* Имеется в виду книга Булгакова "Христианская этика. Систематические очерки мировоззрения Л.Н. Толстого", изданная впоследствии издательской комиссией Московского Совета солдатских депутатов в 1917 г.

Мы обсудили, чем я могу помочь в работе над сборником "На каждый день", который Лев Николаевич сначала хотел назвать "Круг чтения": изречения из сборника нужно было читать и перечитывать все время, непрерывно, как непрерывен круг. (Черткову название не понравилось, и сборник переименовали в "На каждый день"). Моя работа заключалась в том, чтобы составить собрание изречений, над которыми будет ежедневно размышлять российский обыватель. Нечто способное заменить чтение Священного Писания, или пригодное для чтения вместе с ним. Я должен был помочь выбирать цитаты, а Лев Николаевич будет одобрять (или не одобрять) мой выбор.

Словно дети, мы сидели на диване бок о бок, пока Лев Николаевич (как он немедленно велел его называть) рассказывал мне о моих обязанностях. Каждый день приходят тридцать-сорок писем от доброжелателей, отчаявшихся людей, сердитых читателей, революционеров и сумасшедших. Лев Николаевич лично просматривает почту и помечает на конвертах: "Н.О." (не отвечать), "П." (просьба о помощи) или "Г." (глупости). Некоторые письма из категорий "глупостей" и "просьб о помощи" он будет класть каждое утро на поднос, и я должен на них что-нибудь ответить. Наиболее интересные письма Лев Николаевич оставляет для себя. Все черновики писем нужно относить в "ремингтонную", чтобы их перепечатала Саша, дочь Льва Николаевича.

- Саша вам понравится, - сказал он. - Милая девушка и очень аккуратная.

После этого день идет по заведенному порядку. Если я понадоблюсь, Лев Николаевич позвонит в колокольчик, а в противном случае он предпочитает, чтобы его не беспокоили до двух часов, когда семейство садится обедать в столовой, где Лев Николаевич возглавляет обсуждение текущих событий. После обеда он любит гулять по парку или, если чувствует себя достаточно хорошо, едет кататься верхом на Дэлире. В пять возвращается в кабинет, выпивает стакан чая и работает, пока не позовут ужинать - ровно до семи часов. Я получил приглашение оставаться в Ясной Поляне, когда мне захочется. После ужина слушают музыку или играют в шахматы. Лев Николаевич обыкновенно ложится рано, надеясь почитать перед сном, хотя сейчас читает не так много, как раньше.

- Валентин Федорович, у вас болезненный вид. Вы нездоровы?

- Плохо спал прошлой ночью. К новому месту нескоро привыкаешь.

Он пощупал слабой рукой мой лоб и попросил прилечь на диване. Я, конечно же, отказался, однако Лев Николаевич настаивал.

- Ложитесь, ложитесь. Вот и отдохнете. Мне очень помогает немного вздремнуть, когда нездоровится. - Он прикрыл мне ноги одеялом. - Я вам чаю принесу.

Лев Николаевич вышел из комнаты за чаем, а я наслаждался невероятностью и трогательным абсурдом ситуации. Лев Толстой, величайший писатель, пошел за чаем для меня, своего секретаря, который почти на шестьдесят лет младше. Такого человека нельзя не полюбить. Лежа на спине и разглядывая осыпающуюся штукатурку на потолке, я понял, что уже люблю Льва Николаевича.

Школа перевода В.Баканова