Перевод Екатерины Романовой

 

 

 

Ник Харкуэй

Мир, который сгинул

 

 

 

Посвящается моим родителям. Вы знаете, кто вы.

 

 

 

 

Те, кто грезит днем, – опасные люди, ибо они способны претворить свои грезы в жизнь. Именно это я и сделал.

Т.Э. Лоуренс

 

 

Глава I

Когда все началось; свиньи и кризис; тесное общение с руководством.

 

Свет погас в «Безымянном баре» сразу после девяти. Согнувшись над бильярдным столом, я опустил руку на протертый полукруг – от пивной кружки, как утверждал бармен Флинн, вот только размером и формой он в точности повторял седалище его жены: разрезанное пополам яблоко шириной в добрый ярд.

Флуоресцентная лампа над столом моргнула, погасла и опять включилась; холодильник со стеклянной дверцей тихо, неуверенно заурчал. Загудела проводка – и тут же наступила темнота, только на телевизоре танцевал слабый отсвет помех, да нервно мерцала зеленая лампочка у выхода.

Я перенес центр тяжести на отпечаток задницы миссис Флинн и все-таки ударил по битку. Белый шар прошелестел по сукну, оттолкнулся от двух бортов и аккуратно забил восьмерку в боковую лузу. Дуфф, дуфф, чк… бух. Безупречно. Но метил-то я в шестерку – выходит, я продул Джиму Хепсобе. Как только электричество включат и все в «Безымянном баре» вернется на круги своя, я отдам кий лучшему другу, герою Гонзо, чтобы Джим расправился и с ним.

Как только, так сразу.

Но свет не дали; тускло мерцавший телевизор окончательно потух. Наступил короткий миг тишины – из тех, что и заметить-то едва успеваешь, а грустно почему-то становится. Затем Флинн вышел, бранясь как черт-те кто и даже хуже – если этот Черт-те Кто однажды встретится с Флинном, и между ними случится разборка (решающий бой в духе вестернов, с отборной руганью), я точно знаю, на кого ставить деньги.

Флинн врубил генератор, приводимый в действие, упаси господи, свиньями. Четырех мощных вонючих зверей начали впрягать в ворот, отчего поднялся дикий шум, как от кавалерии в бою, и Флинн обрушил часть грязной ругани на ближайшего хряка. Тот скорчил брезгливую морду, точно его вот-вот вырвет, и кинулся было наутек. Остальные вынужденно последовали за ним, медленно, но верно двинувшись вокруг ворота; вскоре к ним присоединился неудавшийся беглец. Увидев, что Флинн готовит новую порцию ругательств, он попробовал остановиться, однако не смог, поскольку был привязан к крестовине и трем своим собратьям. Тогда он рванул мимо Флинна на предельной скорости, какую только может развить свинья. Ворот завращался быстрее, и под скрежет, смрад и хрюканье генератор наконец заработал. Экран телевизора вспыхнул и принес дурные вести.

Хотя нет, не вспыхнул. Картинка была размытая, словно кинескоп неисправен. Горели огни, раздавались крики – сначала тихие, потом все более отчетливые (Салли Калпеппер прибавляла громкость). Изображение дергалось и дрожало, мимо камеры бегали всполошенные люди и орали «назад», «уходим» и «очерттвоюмать» – возгласы вроде последнего никто не потрудился заменить гудком. На среднем плане кто-то корчился на земле. В мире творилось нечто чудовищное и немыслимое, а какой-то подлец с камерой решил заработать лишние десять штук за риск, вместо того чтобы закатать свои подлые рукава и спасти пару жизней. Знавал я на Сгинь-Войне одного журналиста, который именно так и сделал: бросил дорогущую казенную «Диджи VII» в сточную канаву и вытащил шестерых штатских и одного сержанта из горящего санитарного грузовика. Вернувшись домой, он получил медаль за доблесть и письмо об увольнении от босса. Сейчас он в желтом доме, зовут его Михей Монро. Каждый день к нему приходят двое из больницы для ветеранов, выводят его на прогулку и следят, чтобы медаль на прикроватной тумбочке всегда блестела. Двух чудаков зовут Гарри и Хойл, и у них есть свои медали, но это меньшее, что они могут сделать для человека, который ради них лишился рассудка. В санитарном грузовике был сын Гарри, понимаете? Его и еще кое-кого Михей вытащить не смог.

Мы уставились в телевизор и попытались разобрать, что там происходит. На миг нам почудилось, будто горит Джоргмундская Труба – но это все равно, что небо упало бы на землю. Труба – трижды укрепленное, самое надежное, безопасное и насущно необходимое сооружение на свете. Мы сколотили ее впопыхах, но потом сделали неразрушимой. Чертежи разработали лучшие специалисты, их проверили и перепроверили лучшие испытатели, после чего и самих испытателей подвергли скрупулезным осмотрам и допросам на предмет склонности к диверсиям, самопожертвованию или случаев серьезной, по сей день не выявленной банальной тупости. Затем за работу принялись подрядчики – по схеме, в которой все внимание уделялось не скорости, а тщательности и строгому соблюдению правил, и которая налагала на спекулянтов и барышников столь суровые взыскания, что проще было сразу удавиться, чем рискнуть. Потом, вооружившись молотками, пилами, генераторами грозовых импульсов и торсионными двигателями, над Трубой стали корпеть инспекторы и эксперты в области катастроф. Наконец ее объявили надежной. Все обитатели Жилой зоны объединились в общем стремлении беречь и охранять Трубу. Вероятность пожара невозможно было допустить даже гипотетически.

Однако Труба горела, и горела вовсю – нездоровым белым пламенем, трупно-бледным, магниевым, омерзительным, а за пожаром виднелись здания и заборы. Выходит, горела не просто Труба, а какая-то важная насосная станция или очистительный завод. Все заволокло горячим сияющим дымом, а в самом сердце печи творилось такое, что был не в силах воспринять человеческий ум, немыслимое и скверное, причем с собственным музыкальным сопровождением. На экране нечто очень важное распадалось на шум и свет.

– Вот ДЕРЬМО! – проговорил за всех Гонзо Любич.

Удивительно: мы (уже не впервые) смотрели на конец света, кошмарное зрелище, и одновременно видели на экране славу, почести, деньги и иные приятные вещи, полученные в награду от благодарных граждан. То есть, мы видели смысл своего существования. Потому что «эт-то п-по т-телику» было пожаром и худшей техногенной катастрофой, какую можно вообразить, а мы, леди и джентльмены, возьмемся же за руки, – сотрудники «Частного гражданского аварийно-транспортного агентства по спасению мира» (штаб-квартира – «Безымянный бар», председатель и генеральный директор Салли Д. Калпеппер), и именно такие проблемы мы решаем лучше всех в Жилой зоне, а стало быть, лучше всех на свете.

Салли тут же заговорила с Джимом Хепсобой, а потом и с Гонзо, составляя списки и раздавая поручения. Она велела Флинну варить фирменный, проедающий сталь эспрессо, и в конце концов даже миссис Флинн встала с бильярдного стола и помчалась собирать снедь и отправлять письма любимым и забытым, а так же всем, на кого сквозь пепел, парящий в воздухе «Безымянного бара», украдкой бросала восхищенные взгляды. Мы же бегали туда-сюда, врезаясь друг в друга и ругаясь, потому что никаких важных поручений у нас не было. В баре стоял гомон и хохот, пока Салли не вскочила на бильярдный стол и не велела всем заткнуться. Словно бедренную кость какого-нибудь святого, она воздела над нашими головами мобильный телефон.

Самой примечательной частью тела высоченной Салли Калпаппер были ноги, а на правой лопатке у нее красовалась орхидея, наколотая одним талантливым парнишкой – еще немного и Микеладжело. У нее были клубничные губы, сливочная кожа и веснушки на носу (в месте перелома, заработанного в лиссабонском баре). Гонзо утверждает, что спал с ней, и эти ноги обвивали его бедра, точно удавы, покрытые итальянской телячьей кожей. Говорит, когда Салли ушла, он был почти труп, но улыбался во весь рот. Говорит, это случилось после одного крупного дела, когда пиво чуть не с потолка текло, а от радости и мыла лица у всех светились, точно яичные желтки. Говорит, это было еще до того, как Джим и Салли перестали бороться с неизбежным и начали жить вместе. Всякий раз, когда мы встречались – я, Гонзо, Салли, Джим и другие, – Гонзо хитро улыбался ей и спрашивал, как поживает вторая татуировка, а Салли тоже заговорщицки улыбалась: мол, все равно я вам не скажу, видел ли он эту наколку. Джим Хепсоба делал вид, будто не слышит: он любил Гонзо братской любовью, а такая любовь предполагает, что тебе плевать, осел твой приятель или нет.

Мы все души не чаяли в Салли Калпеппер; своими прозрачными ресницами, румяным личиком доярки и точеными руками, которые при случае били, как паровой молот, она делала с нами, что хотела.

Итак, Салли залезла на стол, и в баре установилось факсимиле спокойствия и сосредоточенности, поскольку звонок мог поступить только по одному телефону. Прием здесь был отличный – отчасти поэтому «Безымянный бар» и стал нашей штаб-квартирой.

Словом, мы бросили искать потерянные носки и дорожные сумки, прекратили волноваться, что пропустим сигнал к началу марафона, и полностью доверили сбор снеди миссис Флинн. Вскоре начались тихие разговоры о домашних обязанностях: кому чистить водосточные желоба, а кому прогонять с чердака летучих мышей. Когда зазвонит телефон (это случится в любой миг), мы пойдем и спасем мир – любимое занятие Гонзо, ну, и мое, в силу сложившихся обстоятельств. А до тех пор можно не суетиться.

Потом в «Безымянном баре» опять воцарилась тишина; маленькими группками или по одному все умолкли, воззрившись на предзнаменование страшной участи.

Предзнаменование приняло обличье маленького ребенка, который держал в руках потрепанного мишку в засохших соплях. Дитя авторитетной поступью вошло в зал, окинуло нас строгим взглядом и обратилось к миссис Флинн за подробностями судебного разбирательства.

– Почему было темно? – вопросило оно.

– Электричество отключили, – весело ответила миссис Флинн. – Пожар!

Ребенок еще раз сердито оглядел комнату и с досадой произнес:

– Очень шумно! А этот дядя грязный. – Он показал пальцем на Гонзо (тот поморщился) и перевел взгляд на Салли Калпеппер. – У тети на спине цветочек.

Видимо, это открытие позволило ребенку заключить, что мы ни на что не годимся. Он уселся посреди пола, подобрал с него кусочек сыра и рулет из бекона. Мы по-прежнему взирали на страшное видение и терли глаза кулаками, надеясь, что оно исчезнет.

– Извините, – обратилась миссис Флинн ко всем нам, – обычно мы его не пускаем, однако сегодня случай непредвиденный. – Она сердито посмотрела на ребенка. – Милый, нельзя это кушать, оно лежало на полу рядом с грязным дядей.

Гонзо нашел бы, что возразить, но, видимо, попросту ее не услышал. Как все остальные в баре, он в немом ужасе глазел на ребенка. То было бесспорно человеческое дитя, и выводы напрашивались весьма неприятные, даже пугающие. Ребенок, завернутый в банное полотенце и сующий в ухо четырехдюймовую булочку из цельного зерна, был Отродьем Флинна.

Разумеется, пожар на Джоргмундской Трубе – серьезный повод для беспокойства. Впереди нас ждали новые опасности и новые возможности, почти наверняка обманы, тайные интриги и прочее в том же духе. Это вполне укладывалось в нашу картину мира. Что-то горело, взрывалось, а потом приходили мы и все исправляли. Однако плодящиеся Флинны – другое дело. Флинн был нашим личным чудищем, безобидным, но страшным огром, вооруженным едкой бранью и зловещими очками. Он был наш, он был велик и могуч, и мы рядом с ним тоже были велики и могучи, а свою чрезмерную мужественность он доказывал бесстрашными половыми актами с необъятной миссис Флинн, – но нам вовсе не хотелось, чтобы мир целиком состоял из плотных рядов флинноподобных созданий: грязно ругающихся, ворчливых и не желающих принимать долговые расписки. Такое устройство мира даже храбрейшие из нас сочли бы неблагоприятным, а ведь его предвестие, Отродье Флиннов, уже сейчас роняло комочки сыра на Гонзов ботинок. Миссис Флинн спокойно закончила домашние дела, которыми занималась одновременно со складыванием сменной одежды, и вышла. Отродье Флиннов беспечно пропустило мимо ушей материнский наказ и куснуло грязный рулет.

– Хрустящий!

Чирикнул телефон Салли Калпеппер, и мы нарочно отвели глаза.

– Калпеппер, – пробормотала она в трубку и через секунду хлопнула крышкой. – Ошиблись номером.

Мы состроили безразличные мины.

Какое-то время «Безымянный бар» полнился лишь детским чавканьем и суровым молчанием бывалых героев, которым приходили на ум тревожные и непривычные мысли о времени, смерти и семье. Потом безмолвие нарушил… нет, не звонок, но звук столь низкий, что и звуком-то не назовешь.

Поначалу он заявил о себе агрессивной тишиной. Вокруг по-прежнему свистела и рычала пустыня, однако все перекрыла низкая, басовая тишина. Потом в коленях и лодыжках возник холодок, зыбкая предынфарктная слабость и вибрация. Чуть позже раздалось дробное дык-дык-дык, которое эхом отдавалось в легких и намекало, что сегодня вы станете чьим-то ужином. Если вам когда-нибудь доводилось слышать этот звук, вы бы сразу поняли, откуда он, и мы тоже поняли, поскольку впервые издавали его вместе: шум солдат. Кто-то подтягивал к «Безымянному бару» подчеркнуто солидную армию, и это означало, что с безопасностью они не шутят. Поскольку солдаты вряд ли шли нас арестовывать (а если и так, поделать мы ничего не могли), все вывалились через большую сосновую дверь бара на улицу и стали наблюдать за их приближением.

На улице было холодно и сухо. Наступила ночь, колдовская темнота; пески уже отдали все тепло, так что прохладный ветер обдувал деревянную крышу бара, служебные постройки, угрюмые лачуги и дома, обшитые деревом, из которых состоял забытый всеми городишко Эксмур, население 1309 человек. У подножия Миллгрэмского холма пролегала наша секция Трубы; свет из окна спальни и огороженного загона выхватывал из мрака единственную серую полоску. Чуть дальше вторая такая же полоска появлялась, когда в одиноком соседском домишке включали свет. Труба шла в обоих направлениях; где-то на другом конце земли две полоски соединялись, и место это наверняка было полной противоположностью Эксмура, то есть солнечным и жизнерадостным. По всей длине Трубы с промежутком в несколько ярдов торчали краники, из которых поднимался в небо первоклассный чистейший ФОКС, волшебное зелье, поддерживающее в более-менее одинаковом виде ту часть мира, которая еще принадлежала нам. Никто толком не знал, откуда он берется и как делается; многие считали, что его конденсирует из воздуха и лунного света какая-то огромная машина вроде яйца с проводами и лампочками. Подобных машин тысячи, они уязвимы и жизненно необходимы, так пусть же они работают вечно.

Как-то раз мне довелось увидеть часть этого оборудования: длинные черные ромбы со скругленными боками, сплошь утыканные трубками и кранами. Жуткое зрелище. Не яйца, а скорее космические капсулы или батискафы, предназначенные не для странствий по враждебным средам, а ровно наоборот: они делают среду вокруг нас менее враждебной.

Народ как мог старался не замечать Трубу. Выдумывал для нее эвфемизмы, как для рака, импотенции и дьявола, местами раскрашивал в яркие цвета и даже растил на ней цветы. Только в ничтожных городишках-прилипалах вроде Эксмура можно было лицезреть Трубу в первозданном виде – ржавый презренный хребет нашего существования, несущий безопасность, надежность и иллюзию постоянства во все уголки и закоулки Жилой зоны.

На самом деле, то была не петля, а скорее затейливое птичье гнездо. Кое-где Труба разворачивалась на сто восемьдесят градусов или начинала виться спиралью, трубки поменьше вели к приграничным городишкам, а местами Жилая зона льнула к ней, точно матрона, подобравшая юбки, чтобы перейти ручей; где-то из-за погоды и географических особенностей внешний мир подступал к нашему на опасно близкое расстояние. Однако в целом Труба действительно напоминала петлю, накинутую на Землю. Благодаря ей нам было, где строить дома. Отойдите от Трубы (в Хавиланде, где находится главный офис «Джоргмунда», ее окрестили Старой ДТ, но были и другие прозвища: Большая Змея, Серебрянка) миль на двадцать, и вы попадете в мрачную необитаемую местность между Жилой зоной и безумным кошмаром нереального мира. Порой там безопасно, порой не очень. Мы назвали эти места Границей и несколько раз проходили через них, если требовалось попасть куда-то в разумно короткий срок и огибать три стороны квадрата было некогда. Как-никак нас было много, мы шли быстро, налегке и все время следили за погодой. Если менялся ветер или падало давление, если на горизонте появлялись диковинные тучи, если нам встречались странные люди или животные, мы тут же поджимали хвосты и припускали обратно к Трубе. Жители Границы не всегда остаются людьми. Мы носили с собой канистры с ФОКСом и надеялись, что он нас спасет.

Ходили слухи, будто недавно люди (или почти-люди) из-за Границы, из зыбких мест, где творятся скверные дела, разграбили и сожгли несколько пограничных городков. Прихвостни Компании начали чуть внимательнее патрулировать земли и задавать чуть больше вопросов, а простой народ стал жаться к Трубе, где было безопасней. Шаг в сторону – и, возможно, ты не вернешься, а если и вернешься, то не будешь прежним. Звучит странно и ужасно, пока не осознаешь, что по большому счету так было всегда, а боишься ты лишь потому, что никогда не покидал своего уютного мирка и не оказывался там, где знакомого и понятного исчезающе мало.

Рев конвоя теперь раздавался совсем близко, а большие пятна света со штабного автомобиля метались туда-сюда, высвечивая то нас, то песок и гравий. Пустыни в программах о дикой природе – это благородные бескрайние просторы; всюду фотогеничные муравьи и чудные пауки, покой и чистота, потому что при таком увеличении комья грязи похожи на валуны. Наша же пустыня была самой настоящей свалкой. Ветер с запада приносил запах раскаленного металла, дизельного топлива и готовых ринуться в бой солдат. С востока долетала характерная вонь взмыленных свиней. Никому бы не пришло в голову сохранить эти ароматы в красивом пузырьке с цветочком и продавать, наняв для рекламы высокооплачиваемую, стратегически недораздетую супермодель. То были настоящие запахи, живые, примитивные и странным образом успокаивающие – в ночь, когда загорелся мир.

Итак, мы столпились в темноте, подальше от телевизора, Отродья Флиннов и бильярдного стола. Разом вдохнув, мы улыбнулись друг другу и почувствовали удивительное единение. Джим Хепсоба взял за руку Салли Калпеппер, и мы сделали вид, что ничего не заметили. Энни Бык шепнула что-то Игону Шлендеру; Сэмюэль П. выругался и забормотал; Тобмори Трент ничего не сделал, он стоял молча и неподвижно, как могильный камень. Я замечтался о собственном рае – маленьком, тихом, с единственным ангелом, который не умеет петь.

Закройте глаза и представьте на склоне горы дом из камня и дерева. Воздух чист, прохладен и пахнет снегом; откуда-то доносится шум – трудятся настоящие люди, и из-под их рук выходят полезные или съедобные вещи. В дверях стоит женщина в голубых джинсах, белой рубашке и ковбойских сапогах, глаза у нее цвета озерной воды. Это моя жена, она красива, как и все, что ее окружает. Она – мое сердце и то единственное, чего нет у Гонзо Любича.

Солдаты с ревом приближались – многочисленные, шумные и совсем юные, а мы как могли пытались сдержать смех, потому что хихикать над вооруженным до зубов взводом не стоит даже при самых благоприятных обстоятельствах, а уж тем более теперь, когда такое творится, и вид у солдат нервный. В общем, мы сделали очень серьезные и почтительные лица, мысленно спрашивая себя, что, черт подери, происходит. Тут танк, шедший во главе колонны, замер на парковке (заняв чужое место), люк открылся, и вместо седеющего верзилы с фирменной ухмылочкой оттуда вылез тонкошей, прилизанный напедикюренный подонок, от которого за милю несло одеколоном «Прыгай в койку» и кожаным портфелем ручной работы.

– Здрасьте, – сказал тонкошей и добавил (будучи не только чиновником, но и остолопом): – Сделайте милость, помогите мне выбраться! Я застрял в амбразуре! – Рассмеялся.

Если за вами присылают конвой, стало быть, вы кому-то срочно понадобились, что само по себе неплохо. Но если за вами присылают личного тонкошея, имейте в виду: без афер, жульничества и лживых обещаний не обойтись. Можете забыть все, на что рассчитывали. Вам будут нагло врать, зато пришлют своего человека – дабы подчеркнуть прозрачность намерений.

Салли Калпеппер побагровела, и Джим Хепсоба отпустил ее руку: она должна производить впечатление генерального директора и важного игрока, а не девчушки из Дарзета, с завидным терпением дожидающейся предложения от любящего увальня-жениха.

Тонкошей медленно поднялся из танка во мрак, будто злодей из старого шпионского фильма, передвигающийся на собственном лифте. Когда его голени поравнялись с краем люка (а не «амбразуры»), мы увидели чьи-то руки, потом предплечья толщиной с Джимовы, а затем и уродливое лицо Бона Брискетта – без седеющего верзилы все-таки не обошлось. Он молча поставил тонкошея на землю перед танком, намекая, что сам никакого проку от него не видит и раздавит его по первому нашему слову. Потом мы бы соврали, что произошел несчастный случай, а между нами и миссией стало бы на одного бюрократа меньше.

Джоргмундская компания охватывала весь мир и была стара, мудра и осмотрительна. Она образовалась из ряда других компаний, существовавших еще до Сгинь-Войны, а значит, сама себя обслуживала и защищала. Конечно, у нас были мэры, города-государства и все такое прочее, из чего складывалась мозаика власти, называемая Системой. По идее, она отвечала за законы и армию, то есть за людей вроде Бона, которые патрулировали границы Жилой зоны, ловили бандитов и отгоняли кое-кого похуже. Однако балом правила Компания, ведь она владела – точнее, сама была – Трубой, а без Трубы мы бы не выжили. Закольцованная змея (логотип Компании) красовалась везде, где только можно. Ну, или на всем, что имело мало-мальское значение.

Словом, были мы, и был этот тонкошей, а над ним, ясное дело, стоял начальник. Человек без начальника ни за что не приедет в Эксмур, пусть хоть небо на землю валится. Но в интересах руководства, ради повышения по службе и прочих благ тонкошей явился нас надуть.

Он осторожно ступил на землю, словно боялся, что она его проглотит. Пока он шагал к нам, песок попадал ему в туфли, забивался под шелковые носки, и когда тонкошей все-таки подошел и протянул руку Джиму Хепсобе, а пожала ее Салли Калпеппер (на лице у нее при этом было написано: «Один ноль в нашу пользу»), человек из Хавиланда выглядел так, будто его по колени окунули в отбеливатель или известку.

– Дик Вошберн, – представился тонкошей, и все мы чуть не прыснули, а Сэмюэль П. подался вперед, перегнувшись через собственное брюхо, и протянул ему руку со словами: «Как, простите, Диковошь?», чем нисколько не смутил нашего тонкошея. Тот громко и внятно повторил имя и должность: Ричард Вошберн, второй вице-президент и заведующий чем-то там. Он пробуравил Сэмюэля недвусмысленным взглядом (мол, шутку я понял, но смеяться над ней не стану), отчего сразу вырос в наших глазах. Хоть и тонкошей, а с характером! Если уж Дик Вошберн сумел проявить норов здесь, то не исключено, что дома он альфа-самец, из тех, на кого настоящие доминантные самцы поглядывают с опаской – как бы кабинет не отнял. Впрочем, наверняка уже отнял, и вот он перед нами, ключевой игрок и фигура в любом последующем разбирательстве из серии «Народ против Компании». Принца, который слишком вознесся, проще всего уничтожить непомерными возможностями.

Мы вернулись в бар, а солдаты начали старательно его оцеплять – признаться, выходило у них отлично, хотя выглядели они подавленно, потому что занимали оборонительные позиции вокруг здания, склеенного из картона и соплей, которое стояло на самом краю цивилизованного мира, было набито странными личностями вроде нас и разлетелось бы в клочья от единственного выстрела из пулемета, установленного на бронетранспортере. Нервы нам пощекотало, когда на дисплее локатора появилось четыре крупных пятна и по дуге приблизились к задней части «Безымянного бара». В ту же секунду ожили два грозных орудия: вууууупКЛАЦадззыннн! «Сэр, цель обнаружена, сэр!», затем: «Боец, откроешь огонь из этой пушки, и я засуну ее тебе…» и габоозззнн пришли в движение башни. Под обстрел явно попали бы гостиная и бар Флиннов, но врагом оказался, разумеется, пустынный генератор, приводимый в действие хрюшками, которые в настоящий момент старательно вырабатывали электричество для кухни и телевизора. Несколько секунд они повисели на волоске от эффектной смерти, после чего их сочли безобидными, и орудия с характерным дзагзаг-шррмм вернулись на исходные позиции. Бон Брискетт (полковник Брискетт) передал полномочия своему помощнику, костлявому малому (тот явно был опаснее всех остальных солдат вместе взятых), прошел за нами в бар и закрыл дверь.

Дик Вошберн встал посреди зала, и мы посмотрели на него. Он попытался ответить тем же, но безуспешно: мы обступили его со всех сторон. Тогда он поглядел на Бона Брискетта, однако тот взирал на ужасную реальность в лице Отродья Флиннов – очевидно, на полковника тоже снизошло некое страшное откровение. Тонкошей покосился на Салли, но та мстила ему за рукопожатие и, как все остальные, молча ждала. Словом, наш красавчик в угробленных ботинках ценой в небольшой дом стоял посреди бара и тщетно пытался выглядеть авторитетно, пока брутально-романтично-сексапильный аромат его лосьона после бритья смешивался с затхлой вонью пива, немытых дальнобойщиков, сырных рулетов и свиней.

Рассмотрим этого человека, самого легкозаменяемого сына Джоргмундской компании. На нем второй его лучший костюм (или третий, или десятый, как знать, но он нипочем не надел бы в танк пошитую на заказ у Ройса Аллена тройку, какое бы повышение ему ни светило), а от «ботокса» и лосьонов лицо у него гладкое, как яичко. Не прибегая к генной инженерии и психологическому воздействию, Джоргмундская компания без лишних затрат его переделала, поселила в неплохом ville dortoir* и с помощью ускоренных менеджерских курсов и карт постоянного клиента лишила всяких связей с настоящим миром, окружила псевдопространствами, торговыми центрами и фонтанами, так что теперь у него аллергия на пыльцу, выхлопные газы, пыль, шерсть животных, соль, клейковину, пчелиный яд, красное вино, спермицидные смазки, арахис, солнечный свет, нефильтрованную воду и шоколад – словом, на все, чего нет в его стерильной кондиционированной среде. Дик Вошберн (отныне и навсегда – Диковошь) – тонкошей типа Д: нахальный тип, метящий в казначеи, с рудиментарной человечностью. Последнее делает его куда менее опасным, чем тонкошей типа Б (бессердечная бюрократическая машина, превосходный теннисист), и чуть менее опасным, чем тонкошей типа B (смешливый лизоблюд дегуманизирующего склада, матерый гольфист). Бесспорно, Диковошь гораздо опаснее тонкошеев типа Е-М (настоящие люди, пытающиеся убежать от собственного профессионального «я»; разная степень безысходности). Никто из моих знакомых не встречался с тонкошеем типа А (покойники ведь не могут рассказать об аварии, в которой погибли) – должно быть, это тип, настолько переработанный системой, что он перестает существовать как отдельная личность. Такие тонкошеи, вероятно, безлики и не имеют запаха, их нельзя обнаружить, у них нет желаний и принципов, любой выбор они делают в пользу Компании и ради Компании. Возможно, они приговаривают людей к пыткам или жмут ядерную кнопку только потому, что это их работа.

---------------сноска–––––––––––––––

* спальный район (фр.)

––––––––––––– сноска ––––––––––––

Диковошь откашлялся и начал излагать нам суть дела, сдабривая речь жалкими ругательствами, потому что именно так, по его мнению, разговаривали Крутые Парни.

– Вы все уже знаете про пожар на Джоргмундской Трубе. – Он внушительно нахмурился. – Так вот, это не просто пожар. Горит насосная станция, очень крупная. Тысячи баррелей ФОКСа вспыхнули, как керосин, и теперь, мать их, прожигают дыру в нашем мире! – Тонкошей удрученно кивнул. Он напустил на себя серьезный вид, но все равно выглядел так, словно только что залил ковер красным вином. «Ох, Вивьен, ну что я могу поделать? Да, я растяпа. Нет! Не надо соли. Оставь как есть, его потом выведут. Дивное средство, убивает вина любых урожаев наповал! Прямо нервно-паралитический газ для пятен. Да, я тоже сначала не поверил, но… Эй, морячок! В этой позе у тебя сногсшибательно пикантное платье!»

На публику это не произвело впечатления, и тонкошей попробовал еще раз, присовокупив яркое сравнение:

– Надо поехать туда и загасить эту дрянь, э-э, как свечку, не то… – Тут он умолк, выпустил воздух из легких и предоставил нам додумать метафору самостоятельно. В риторике это называется эллипсис – самый простой прием, но его трудно выполнить достойно. Все равно что с размаху дать оппоненту в глаз – подлее только открыто посмеяться над его уродливой физиономией или упомянуть нечто, о чем вы «лучше умолчите». Мы уставились на тонкошея, он слегка порозовел и заткнулся.

– Взрывчатка, – сказал Гонзо, и Джим Хепсоба кивнул.

– Точно.

– Создадим вакуум?

– Ага.

– Думаешь, с ФОКСом получится?

– По идее, да.

– Взрыв должен быть очень большой, – подметила Энни Бык.

– О да, – согласился Гонзо.

– Чтоб потом опять не загорелось, – продолжала Энни. – Охеренно большой взрыв. Сможем такой устроить?

Энни Бык была щекастая, с короткими толстыми пальцами, и о взрывчатке знала все. У нее были крепкие плечи, мощные руки и бедра, и еще она коллекционировала кукольные головы. Никто не знал, зачем она это делает: то ли ей нравилось болтать с мягкими плюшевыми друзьями, то ли головы заменяли ей Сгинувших людей. Я никогда не спрашивал, потому что это глубоко личное, а Энни не из тех, кто отвечает на личные вопросы.

Она посмотрела на Джима и Гонзо, те посмотрели на Салли, а Салли посмотрела на Диковоша.

– Да, – с твердой уверенностью ответил тот. – Я все устрою.

Беседы с тонкошеями издавна наводят на меня жуть. Когда разговариваешь с чиновником выше типа Е, складывается впечатление, что перед тобой не вполне человек, и оно не вполне ложное. Один малый по имени Себастьян объяснил мне это так:

Предположим, вы – Альфред Монтроз Фингермаффин, капиталист. Вы владеете фабрикой, на которой промышленные гидравлические прессы штампуют Фингермаффинские Штуковины. Огромные лезвия с грохотом падают на стальную ленту (она похожа на простую, только широченная и сделана из металла) и вырезают Штуковины точно какие-нибудь имбирные пряники. Если машина работает со скоростью сто Штуковин в минуту (то есть каждые шесть секунд из нее выходит десять Штуковин, станок-то штампует их по десять за раз), все прекрасно. Но это в теории, а на практике конвейер приходится часто останавливать, дабы проверить оборудование и сменить рабочих. Каждый простой обходится вам недешево, потому что машина подключена к электропитанию, и все рабочие на местах (фактически, на местах обе смены, ведь жалование они получают за полный день). Поэтому вы хотите, чтобы остановки случались как можно реже. Единственный способ определить допустимое число остановок – считать несчастные случаи. Конечно, без них и так не бывает, рабочие частенько дают маху: они сексуально озабочены и, мечтая о подружках, могут прислониться к Большой Красной Кнопке, оттяпав кому-нибудь палец. Словом, вы сокращаете число остановок с пяти до четырех, а проверок безопасности – с двух до одной, и внезапно замечаете, что фабрика Фингермаффина выходит в лидеры рынка. Миссис Фингермаффин в восторге, ведь ее пригласили выступить на съезде «Женского института», а маленькие фингермаффинчики вне себя от счастья: новые игрушки ярче и блестящее прежних. Вот только рабочие теперь должны трудиться дольше и внимательней; несчастные случаи становятся чуть серьезнее, с каждым днем их чуть больше. Беда в том, что обратной дороги нет, ведь ваши конкуренты поступили точно так же, и рынок Штуковин стал агрессивнее. Возникает вопрос: насколько можно обнаглеть, чтобы рабочие при этом не поувольнялись? На вашей фабрике теперь чудовищные условия, вы вынуждены нанимать неквалифицированных сотрудников. Добродушный Альф Фингермаффин вдруг оказался владельцем самой жуткой и опасной фабрики в городе. Или же вылетел с рынка, а его кресло занял Джерри К. Хиндерхафт – всем известно, как скверно Джерри К. обращается с подчиненными.

Дабы спасти компанию, сохранить семейное счастье и рабочие места, Альф Монтроз Фингермаффин (то бишь вы) превращается в чудовище. Единственный способ это сделать – раздвоиться, стать Старым Добрым Альфом, который кормит семью, и Злым мистером Фингермаффином, который владеет фабрикой. Его помощники поступают так же. Поэтому, когда вы с ними разговариваете, перед вами вовсе не люди, а часть огромного механизма под названием «Фингермаффин лтд.». Лучше всего функции запчастей исполняют те (это применимо и к рабочим), кто ведет себя не как человек, а как машина. Труженики конвейера должны выполнять все действия быстро и одинаково, а их начальники руководствоваться понятиями «выгода» и «доля рынка». Они убивают в себе мыслящего человека и тупо следуют заложенной программе.

Иными словами, работенка та еще. Но, если не будет землетрясения или второй войны, Гонзо за нее возьмется, а значит, возьмусь и я, и тогда есть вероятность, что остальные тоже возьмутся – испугаются, как бы с нами чего не случилось (ну и нельзя же, чтобы мы вдруг умопомрачительно прославились, вернулись домой мультимиллионерами и утерли им носы). Гонзо Любича хлебом не корми, дай побыть за главного. А я просто зарабатываю на жизнь и приношу добычу домой, жене, и мы напиваемся, скачем голышом по дому и кормим друг друга пиццей.

Но вернемся в бар: по Саллиной милости Дик Вошберн торчал на ферме, оцепленной всей мексиканской армией. Он примчал сюда в приподнятом настроении, думал, что к пяти уломает полоумных водил, а вечером его подтянутая аэробикой задница уже будет в городе, где можно будет опрокинуть пару мартини… «Бог мой, Вивьен, ты бы видела эту дырищу!» Однако Салли в совершенстве владеет переговорным гун-фу. В тесном мире частных гражданских агентств она – ведущий специалист, док, пчелиная матка и вака-сэнсэй. Ее глаза сходу различают самый мелкий шрифт, пальцы повторяют контур любой закорючки; она видит договор насквозь, вертит им, как хочет, заставляет его стоять на задних лапках и молить о прикосновении.

Наградной рождественский прием у психолога теперь мнился тонкошею белым трюфелем среди зимы, а его бойкий тестостероновый пыл постепенно таял, как и образ Вивьен в обтягивающем тренировочном костюме. Вместо него Дик Вошберн уже представлял, как Салли вручит ему его собственную голову. Поэтому он перебрал в уме все волшебные приемы, изученные на менеджерских курсах, и испытал последнее средство, самый хитрый и коварный ответ на семь бед (возможно, он изначально собирался так сделать): обезвредить Салли и договориться с нами. Тонкошей типа Д обладает рудиментарной человечностью, которую можно засунуть в сигаретную пачку и угощать ею народ на вечеринках.

– Грузовики, – сказал Дик Вошберн.

– Поясни, – распорядилась Салли.

– Когда все кончится, можете оставить грузовики себе. Очень крутые грузовики. – С каждым разом он произносил слово «грузовики» все громче, так что на третий раз его услышали все. Джим поднял глаза, а Салли с опаской обернулась к нему, понимая, что творится неладное, но прекратить это она не в силах.

– Правда очень крутые, – повторил тонкошей.

Салли заметила, что у нас уже есть грузовики; что обладание ими и умение с ними обращаться – краеугольный камень нашей профессиональной самоидентификации как водителей грузовиков, а присутствие здесь тонкошея, в свою очередь, обусловлено желанием использовать эти навыки во благо простого народа и предприятия, полномочным представителем, послом и поверенным которого он является, и в интересах которого он хочет путем обмана, афер и мухлежа лишить нас законных гарантий, причитающихся нам в соответствии с существующей практикой и просто здравым смыслом; однако акционеры упомянутого предприятия, равно как и простой народ, непременно осудят неизбежные разбирательства и прения, возникшие в результате означенных плутней, махинаций, жульничества и шельмовства, в случае если хоть какое-нибудь несчастье приключится из-за злоупотребления нашей сметливостью и здравым смыслом в ходе опасной авантюры, в которую первая сторона (тонкошей) втянет вторую сторону, мягкотелую и сентиментальную (наивных водил из самого сурового и авторитетного частного агентства мира).

– Мы все уладим, – ответил тонкошей и хитро улыбнулся. – Вы непременно должны увидеть грузовики! – На сей раз он произнес это слово так, будто у него случился первый (или последний) в жизни оргазм.

В общем, мы пошли смотреть. Салли неохотно, Джим спокойно, Гонзо нетерпеливо, Тобмори Трент бочком, словно краб, и остальные в соответствии со своим настроением вышли из «Безымянного бара» на Безымянную стоянку. Тонкошей махнул руками, и вперед, громыхая и лязгая, ярко светя фарами и источая запах свежей резины, винила и моторов, выехали они. Надо же, в самом деле грузовики.

Да не простые, а грузовики-легенды – любое транспортное средство, у которого больше шести колес, мечтает стать таким. От них за милю несло прожорливостью и пульсирующей мощью. Если бы они могли петь, то пели бы низким басом, глубоким и полноводным. У них были кожаные сиденья, системы позиционирования и бронестекло. Новехонькие, а уже с номерными знаками. На приборной доске Батиста Вазиля стояла гавайская куколка, в салоне Сэмюэля П. лежала стопка порнографических снимков, на боку Гонзова грузовика красовались языки пламени, а приборная доска Салли была обита красной замшей. Кто-то в Компании хорошо нас понимал, знал наши нужды, маленькие штучки, без которых мы были бы не «Частным гражданским аварийно-транспортным агентством по спасению мира» (генеральный директор и председатель правления Салли Каллпеппер), а обычными ребятами в дешевых тряпках.

Другими словами, нас заманивали в ловушку. Если вы даете таким ребятам, как мы, такое снаряжение и такое задание, значит вы А) хотите нажиться; Б) считаете, у нас нет ни малейшего шанса уцелеть. Скорее всего, и то, и другое.

Опять же, это не новость. Если бы они могли сделать все сами – если бы не слишком тряслись за свои шелково-носочные жизни и просто сделали то, что нужно, – они бы не пришли к нам. Частное Агентство чтит лишь три заповеди: не бросай друзей; делай свое дело; зашиби денег. К ним тонкошей прибавил апокрифы о взысканиях за перерасход материалов и причиненный ущерб, но мы решили его игнорировать: он был лишь марионеткой в руках трусливых боссов, которым всюду мерещились сутяжники. Боссы страшились не только смерти, но и въедливых адвокатов, групповых исков, злых инвесторов, антимонопольных служб и тому подобного. К тому же, первая и вторая заповедь не позволяли нам скупиться. Мы взглянули на многочисленные тонкошеевы поправки и сказали: «Ха!»

План в общих чертах:

1. Поехать в точку А и забрать предмет X (большая коробка с бум-бумом).

2. Отвезти ее в точку Б (насосная станция), которая пребывает в состоянии Г (горит синем пламенем).

3. Познакомить предмет Х с точкой Б («Большая коробка с бум-бумом, знакомьтесь, это насосная станция. Насосная станция, это большая коробка с бум-бумом». Пожимают друг другу руки. «Слушайте, а мы не встречались у Коттлера?» «Надо же, точно, встречались!»), вызвать реакцию П (бабах, бумс, тарра-рах!) и состояние Р (сгорание кислорода, псевдо-вакуум, чавк-чавк), таким образом потушив пожар в точке Б («Г, П, мне так жаль, дорогие мои, но пора идти, детям завтра в школу, чао-какао»).

4. Заработать денег на небольшое национальное государство, где можно выращивать ватавабы и целыми днями лопать манго (Ур-ра, аллилуйя, мы выжили!).

 

Мне не давал покоя лишь один вопрос (по идее, он должен был настойчиво и неотвязно преследовать всех нас): как Труба, самая надежная и неуязвимая штука за всю историю человечества и инженерной мысли, трижды укрепленный, фантастически безопасный плод самоотверженных общих усилий, вообще могла загореться?! И если поставить вопрос таким образом, ответ очевиден:

Кто-то ее поджег.

Но погодите, мы же из тех, кто делает дело и не задает лишних вопросов (за исключением меня, пожалуй). Тонкошей улыбнулся Салли Калпеппер, и его победная улыбка малость померкла, когда он понял: мы с самого начала не собирались отказываться, хотя и знали, что он знает, что с нашей стороны ожидаются потери. Мне даже почудилось, будто ему стало стыдно. Потом он опустил глаза, увидел загубленные ботинки, стоившие годового жалованья, и от души возненавидел это мерзкую грязную и в первую очередь дешевую дыру. Тонкошейская сущность вернулась на место, когда он обнаружил в себе маленький участок равнодушия и окунулся в теплые воды пофигизма.

Поглядите на него: это не совсем Дик Вошберн. На время разговора Дик временно ушел в отставку. Перед вами не Ричард Вошберн, получивший в пятнадцать лет – за день до Сгинь-Войны – серьезное сотрясение мозга. Несколько недель он валялся в темноте, при свечах (больница, куда он попал, закрылась), а потом рос и мужал в новом, разрушенном мире. Это не Шустрый Дик из банды «Харли-Стрит», который – до того, как сиротоискатели пристроили его в семью, и жизнь более-менее наладилась – мог вскрыть любой военный грузовик и, пока солдаты не видят, стащить оттуда фунт шоколада. Нет, сейчас это воплощение Компании. Его глазами она оценивает обстановку и возможную прибыль. Конечно, Компания – не более чем массовая галлюцинация, свод правил, в выполнении которых и состоит работа Ричарда Вошберна, и всякий раз, когда он это делает – уходит от человеческих проблем, позволяя системе управлять его разумом и губами, поскольку ему не хочется принимать решение самостоятельно, – он становится чуть ближе к тонкошею типа В. Он чувствует укол боли и гнева, когда зверь, которым он себя чувствует, в очередной раз кусает машину, в которую превращается, и рычит в клетке, запрятанной глубоко под вторым (или девятым) лучшим костюмом. Однако зверек этот маленький и не самый свирепый.

Итак, все было кончено. Сделка заключена. Я бочком подобрался к Салли и шепнул ей на ухо:

– Перед тем, как сюда заявился Диковошь…

– Хм-м?

– Кто-то звонил.

– Да.

– Ошиблись номером?

Салли покачала головой.

– Я соврала, – так же тихо ответила она. – Звонила какая-то женщина.

– И что сказала?

– Попросила не браться за дело.

– Миленько.

– Ага.

– Еще что-нибудь?

– Ну… особенно она просила за тебя.

Салли не сказала «Держи ушки на макушке», потому что хорошо меня знала, и это славно. Она только кивнула и взяла из податливых рук тонкошея ключи от нового грузовика.

Салли с Джимом прыгнули в первую машину, мы с Гонзо во вторую, Томми Лапланд и Рой Роам в третью, и так до конца. Нас было двадцать, по двое в кабине, десять грузовиков немытых волос, джинсов и шпор, а замыкал процессию Тобмори Трент в глазной повязке, которую надевал только по особым случаям. Трент родился и вырос в Престоне, на родине пирогов со свининой, и угольная пыль у него в крови. Глаз ему спешно вырезали на Сгинь-Войне – пока не помер или еще что похуже. Трент харкнул на дорогу и взревел – капитан Ахав новых магистралей, не иначе, с гарпуном над водительским сиденьем. Он запрыгнул в кабину и так хлопнул дверью, что закачалась вся фура. Теперь нам оставалось только одно важное дело. Салли пожала руку тонкошею, встала на подножку и оглянулась на нас: гордых, взбудораженных, обалдевших от восемнадцатиколесного счастья. Гонзо Любич из Криклвудской Лощины – рост пять футов одиннадцать дюймов, Швейцарские Альпы в плечах – спустил штаны и помочился на правое переднее колесо нашего грузовика. Когда в шестом номере загикали и завопили Энни Бык с Игоном Шлендером, Гонзо спустил трусы, показал им мускулистую задницу и, вернувшись в кабину, врубил зажигание. Я закинул ноги на приборную доску и вознес крошечную молитву Богу, отвечавшему за мой личный маленький рай.

Господи, я хочу вернуться домой.

 

 

Обычно, покидая «Безымянный бар», мы отправлялись вдоль Трубы на запад. Эксмур находился примерно в миле от главной магистрали, из-за гор тут нередко стояла чудная погода, а милях в восьмидесяти-девяноста отсюда начиналась промежуточная местность, где со встречными надо держать ухо востро – мало ли, вдруг и не люди вовсе. Время от времени через город проезжали торговцы, и для тех, в ком Флинн сомневался, на отшибе был особый постоялый двор. Уютный и безопасный, однако подальше от семьи. Флинн человек порядочный, но осмотрительный.

На сей раз мы что есть духу помчались на восток. Танк Бона Брискетта был с колесами, развивал приличную скорость, и полковник выжимал из него все, что можно, и даже больше. То ли путь нам очистили, то ли никто не ехал в обратном направлении – встречных машин не попадалось. Мы прогромыхали сквозь долину и въехали на узкую дорогу, круто идущую в гору. Ветер дул как надо, с гор и прочь, однако милях в пяти к югу мы все равно увидели широкую дымную завесу, за которой плясали и извивались странные тени. Вскоре можно было свернуть налево, сделать петлю под Трубой и довольно быстро попасть на северо-восток. Я подождал. Мы не свернули.

Вместо этого мы ехали все прямо и прямо, на небе забрезжил рассвет, и внутренний голос велел мне готовиться к худшему, потому что теперь к Хавиланду и к толстой секции основной Трубы нас могла привести единственная дорога. Кратчайшая, черт возьми, вот только мы никогда по ней не ездили, потому что она проходила через Затонувшее Перепутье. Я пихнул Гонзо в бок, он покосился на меня и пожал плечами. Затонувшее Перепутье – скверное место, самый край Границы. Поэтому там всегда безлюдно и мрачно.

Мы выехали на ровный луг, и пустыня кончилась. Перед нами раскинулась широкая зеленая долина, которую перерезала серая, точно вдовья бровь, труба, шедшая от основной на юг. Танк Бона Брискетта повернул, не сбавив скорость, и Гонзо недовольно хмыкнул – то ли спешка ему не угодила, то ли пункт назначения, – но я почувствовал, как он насторожился и стал внимательнее всматриваться в узкие места на дороге, поглядывать на конвоиров и прикидывать, дельные ли они ребята.

Сразу после Овеществления и Сгинь-Войны наступила короткая пора беспочвенного оптимизма, назовем его так. Презрев уроки недавнего прошлого, люди построили некий город, первый из плеяды безопасных светлых городков, где можно было вернуться к привычной жизни, платить налоги, волноваться из-за выпадения волос, растущего брюшка и гадать, в самом ли деле тип из соседнего дома посреди засухи игнорирует запрет на полив лужаек. Город назвали Хейердал-Пойнт, дома распродали желающим отведать неопровинциальной жизни на границе с неведомым. Поселилось там около пяти тысяч человек. Небольшой капилляр Джоргмундской Трубы проходил через городок; поскольку его построили на вершине холма, из окон открывался вид на долины и опасные туманы нереального мира, а жители чувствовали себя настоящими первопроходцами.

– Когда-нибудь, – говаривали они, прихлебывая кофе без кофеина, – там будут пашни.

Теперь это место называли Затонувшим Перепутьем.

Очередной поворот, и вот он, перед нами: ютится на холмике, темный и пустой, словно собачья конура после того, как вы отвезли пса к ветеринару и сказали ему последнее «прощай». Дорога вела прямо туда, Бон Брискетт двинулся по ней, и мы, стало быть, тоже. Затонувшее Перепутье росло, но светлее не становилось, и его неровный силуэт темнел на фоне неба. Огромный сломанный клык, возвышавшийся над остальными постройками, был церковным шпилем, а привалился он к часовой башне с зазубренной крышей. Стрелки на циферблате всегда показывали четверть шестого. Домики аккуратные, бледных цветов, с терракотовыми крышами. Стекла в окнах целые, на главной площади уютно припарковано несколько машин, у одной даже открыта дверца. В таком городке нестрашно оставить ключ в замке зажигания, выскочив за газетой. Когда мы проезжали мимо, с люка слетели птицы – серые и черные голуби с безумными глазами. Один сглупил, зачем-то рванул к нам и врезался в ветровое стекло. Или, быть может, его толкнули остальные – нетрудно поверить в убийства среди голубей. Гонзо выругался. Оглушенная птица упала на дорогу, и Сэмюэль П. наверняка ее переехал, если к тому времени она еще лежала там.

Неизвестно, что стряслось в Затонувшем Перепутье. Никто не выжил. Хоть один отчаявшийся оборванец добрел бы до ближайшего городка, хоть один пастух на соседнем холме стал бы свидетелем происшедшего!.. Все произошло бесшумно, следов тоже не осталось. Нечто из нереального мира проглотило всех жителей Хейердал-Пойнта, или же холм, на котором его построили, ел города. Как-то по радио я слышал историю о корабле, сбившемся с курса и однажды приставшем к неведомому острову. Моряки уже не чаяли увидеть сушу; сбитые с толку чужими звездами, они готовились сойти с ума и умереть от жажды. Зарыдав от счастья, люди расцеловали землю и приготовили себе ужин на костре, а к ночи забылись беспокойным сном. Естественно, они проснулись от ужасного воя, земля под ними задрожала, и огромные бескостные руки потащили их в воду. Тогда-то моряки поняли, что искали спасения на спине жуткого морского чудища.

В детстве я любил такие поучительные истории, но сидя рядом с Гонзо и глядя на аккуратные пустые домики Затонувшего Перепутья, я не мог отделаться от мысли о мидиях, которые съедаешь с чесночным соусом, а раковины бросаешь обратно в тарелку. Нечто простое и страшное произошло в этом городе, и с тех пор такое случалось не раз. Тихими ночами в домах вдоль всей Трубы люди просыпались, прислушивались и дрожали от страха перед тварями из-за Границы. Кто-то оттуда жрал города, целиком, и шел себе дальше. Говорили, это дело рук Найденной Тысячи. Я надеялся, что слухи врут.

Само Перепутье – пересечение нашей дороги и еще одной, идущей с востока на запад, к тем долинам, которые люди надеялись вернуть и возделывать – находилось на дальнем конце площади. Мы ехали очень медленно, отчасти потому, что мостовая была скользкая от росы, а отчасти потому, что на кладбище не принято визжать покрышками, как бы тебе ни хотелось смыться. В пыли на перекрестке что-то сверкнуло: кусочек посеребренного металла с выгравированным полумесяцем или тарелкой супа. Вещица выглядела дорого, и я невольно спросил себя, давно ли она здесь лежит. Вероятно, с того дня, как Затонувшее Перепутье получило свое название. Наверное, запонка или браслет. Жаль, если сейчас ее кому-то не хватает, и… Внезапно я почувствовал себя кретином и идиотом, потому что хозяин вещицы наверняка умер, и ему больше нет дела до потерянных браслетов и запонок.

Тут город закончился – так же быстро, как и начался. Маленький был городишко. Гонзо крутанул баранку, заводя грузовик в крутой поворот, и последний дом исчез за нашими спинами. Впереди ревел танк Бона Брискетта, и Гонзо забарабанил по рулю: пам-пам-пам-пам-па!

– Открытая дорога! – крикнул я в рацию.

– Экстаз! – заорали Джим Хепсоба и Салли Каллпеппер.

– Пук-пук! – завопил Гонзо Любич.

Бон Брискетт ничего не сказал, но сделал это так, что все мы поняли, кем он нас считает – полудурками.

Пожалуйста, Господи, пусть я вернусь домой.

 

 

Глава II

Детство с Гонзо; ослы, девушки и первые свидания.

 

– Пора обедать, – говорит Ма Любич, представляющая собой обширный фартук, увенчанный копной сальных волос арахисового цвета. Старик Любич не слышит ее за жужжанием пчел или просто не хочет идти – его мешковатый белый силуэт по-прежнему маячит во дворе. Он ковыляет от одного сборного улья к другому, держа в руках канистру с невесомым дымом. Ма Любич издает звук, похожий на рев кита, прочищающего дыхало, и начинает выкладывать ложки и вилки. Облупленный край стола врезается ей в живот. Мама Гонзо – женщина солидная, в церкви занимает два места и однажды чуть не убила взломщика свернутой в трубочку рекламной брошюрой. Сам Гонзо – пока ему хватает пальцев на одной руке, чтобы показать свой возраст – будет потщедушней, в отца.

Одно из моих самых первых воспоминаний о детстве: меня настороженно и озабоченно разглядывает Гонзо. Только что он играл в какую-то неописуемо сложную игру, один, в самом углу детской площадки – бродил по песочнице, размечая границы, переходы, зоны проникновения и прочее. Теперь ему нужен второй игрок, а позвать некого. Он озирается по сторонам и видит одинокого растерянного мальчика, охваченного неизбывным горем. Сохраняя присутствие духа, Гонзо обращает на страдальца внимание матери, и та подлетает, засыпая меня вопросами: не ушибся ли я, где мои родители, где я живу. Ответов у меня нет. Я знаю только, что почему-то плачу.

Гонзо решает мою беду так: подходит к фургону с мороженым, покупает красный конус фруктового льда с вязкой начинкой и торжественно вручает мне. Через десять минут алхимия сахара и ароматизаторов делает свое дело: я успокаиваюсь, начинаю играть с Гонзо и даже выигрываю – может, он просто решил на меня не налегать; слезы засыхают корочкой на моем комбинезоне. Во время минутного прекращения огня Гонзо сообщает, что днем я могу прийти к нему в гости и познакомиться с его отцом, который чрезвычайно мудр, и отведать стряпни его матери, которой нет равных среди смертных, и даже покормить печеньем любичевских ослов – ни у каких других ослов среди несметного ослиного поголовья не найду я столь гладкой шкурки и столь блестящих глаз. Чутье польской эмигрантки позволяет Ма Любич безошибочно установить, что в семье стало на один рот больше, однако это ее ничуть не беспокоит.

Ма Любич в рукавицах и фартуке бросает многозначительный взгляд во французское окно, но папа Гонзо упорно гоняется с дымарем за единственной строптивой пчелой. Политическое инакомыслие среди пчел надо пресекать. Ма Любич неуклюже разворачивается, перенося вес с одной ноги на другую один раз, два, три, подходит обратно к столу и накрывает его, бранясь по-польски. Юный Гонзо, исполненный сыновнего гнева, вылетает на улицу, дабы усовестить и вернуть старика. Я медленно иду следом. Мне пять лет от роду и по опыту я уже знаю: внешность обманчива. Люди с честными лицами лгут, а большие корабли тонут там, где маленькие суденышки благополучно переносят шторм. Спросите, откуда мне это известно, и я не смогу вам ответить.

– Ма сказала, пора обедать, – твердо заявляет Гонзо.

Старик Любич, грешник, предавшийся пороку пчеловодства, поднимает одну руку, моля о снисхождении. Пчела сидит на плитке рядом с ним и, вероятно, кашляет. На миг мне чудится, что Гонзо вот-вот раздавит тварь, вставшую на пути к семейной гармонии, но его отец быстр, пусть лицо у него и похоже на выцветшую тряпку. Он внезапно наклоняется, загораживая пчелу от Гонзо, и, осторожно взяв ее двумя пальцами, засовывает в улей №3.

– Пора обедать, – соглашается старик Любич и вроде бы даже улыбается мне.

Обстановка в доме напряженная с тех пор, как старший брат Гонзо, Маркус, подался в военные и не сумел увернуться от пули в «тихом уголке чужой земли, который будет Англией всегда». Обед для Ма Любич – сеанс белой магии, символ веры. Она убеждена: если Гонзо обильно кормить и добротно воспитывать, он хорошо устроится в этом мире. Он станет победителем и не будет искать приключений, не покинет мать. Своей стряпней Ма Любич бросает вызов смерти. Старик Любич, однако, знает: по причинам, неясным даже пчелам, рой иногда кидает своих детей на произвол судьбы и смотрит, как они воюют с ветром. Поэтому он готовится к тому дню, когда сын либо найдет матку и заведет собственную семью, либо будет лететь, лететь, пока не упадет, бездыханный, в грязь и не станет вновь частицей топкого луга.

За обедом Ма Любич с мужем не разговаривает. Она молчит от первой картофелины до последнего кусочка шоколадной глазури, молчит за кофе и молчит, когда Гонзо уходит на речку удить рыбу. Но когда я возвращаюсь за забытыми снастями, я случайно вижу, как ее огромное тело сотрясается от рыданий в объятиях тощего супруга. Старик Любич поет на языке их родины, и внимательные глазки, сверкающие в темноте, заклинают меня соблюдать зловещую омерту. «Это мужские тайны, мой мальчик, тайны настоящих мужчин». Знаю. Понимаю.

Именно эту картину я вижу всякий раз, когда Гонзо отваживается на безрассудный поступок: сухой, похожий на птичку старик в белом комбинезоне делится силой с пошатнувшейся скалой.

Гонзо удит рыбу. Ловит двух мальков неизвестных видов и бросает их обратно, когда вид у них становится унылый. Я не рассказываю ему, что видел минуту назад, а когда оборачиваюсь, прошло уже пять лет.

 

 

Гонзо Любич в десять: предводитель и сорвиголова, сам черт ему не брат и море по колено. Он презирает запреты, в него влюблены тысячи юных дев. Лидия Копсен прилюдно ходит с ним за ручку, отчего ему завидуют все мальчишки в округе, хотя никто не понимает причин сего досадного недоразумения (мы дружно сходимся на том, что дело в сладостях: Лидина мама не прячет от нее банку с конфетами). Лидия – миниатюрная властная девочка, гордая обладательница нескольких платьев с разными фруктовыми узорами. Кроме того, она – это сразу видно – дьяволица и Батская ткачиха. То заносчивая, то любящая, Лидия с врожденной политической прозорливостью расточает легкие, как перышки, поцелуи, а благодаря доступу к конфетам вокруг нее образуется могущественная клика верных подружек, готовых делиться с ней секретами и всячески пресмыкаться перед госпожой в Арбузном Платье. В девять лет Лидия Копсен по статусу уже выше, чем редактор таблоида, хотя еще и не дама с Беверли-Хиллс. Ее восхищение Гонзо можно сравнить только с презрением ко мне, но ведь Гонзо, верный друг, никогда меня не бросит, поэтому я – вечная дуэнья на их ежедневных прогулках вокруг детской площадки и третий лишний, когда Гонзо провожает Лидию домой. По настоянию Лидии я плетусь в десяти шагах от них, чему только рад: будь моя воля, я бы сбежал от влюбленных на другой конец света.

Примерно в этом возрасте я окончательно теряю веру в милостивое божество, не без содействия директрисы нашей школы. По-настоящему ее зовут Евангелистка – именно под этим именем ее знают Господь и его ангелы, Яхве и его ангелы, Аллах и его ангелы, а также все остальные боги, их ангелы, демоны, аватары, прислужники, ставленники и баловни. Именно оно значится в сотнях перечней живых и мертвых, с какими таскаются небесные счетоводы. Однако в обычной жизни она прикидывается миссис Эссампшен Сомс из Криклвудской Лощины, где она заправляет школой имени Сомса для городских детей. Это маленькая, стройная женщина, чей возраст никому не известен, но любой ребенок, имеющий доступ к Библии (а все ученики в школе имени Сомса имеют неограниченный доступ к Библии, даже сверх меры, я бы сказал), непременно повстречается с ней в десятой главе Книги Бытия, где-то между Лудом и Арамом. Среди храбрых и глупых ходят сплетни, что ей аж пятьдесят. Мистер Сомс, чей прапрадед и основал школу, некоторое время назад умер от малярии, и родители всех школьников пришли к негласному консенсусу, что умер он с известной долей облегчения. Мистер Брабасен даже предположил, что мистер Сомс часто и подолгу рыбачил в самых темных и неизведанных уголках Криклвудских Болот с целью подхватить там эту болезнь, смертельный вирус, который в восьмидесяти процентах случаев отнимает у жертвы либо слух, либо жизнь – оба печальных исхода были бы для мистера Сомса желанным избавлением от мук.

Дети едва ли могли придумать для Эссампшен Сомс столь изощренное прозвище. Впервые оно родилось среди учителей, пестрой и траченной молью компании блестящих гениев, отбракованных за маленькие слабости другими, излишне чопорными школами. По мнению Евангелистки эти слабости – лишь испытания, которые наряду с дарами назначил им Господь. Согласно беспредельной мудрости Божьего промысла, те, кто не выдержал испытаний, пришли в целебные и взыскующие объятья миссис Сомс, дабы заботиться о ее подопечных, учиться смирению и искупать грехи. У нескольких из них случаются нервные срывы, и по меньшей мере одному из уцелевших требуется серьезное лечение после того, как Гонзо находит любопытный способ применения мотку лески, пластмассовому черепу и старой попоне. Несмотря на все это, ребята они дельные и вопреки Евангелистке толкают лодку просвещения куда сильнее, чем могли бы при иных обстоятельствах. Мистер Клисп, азартный игрок, учит нас не только математике, но и практической этике: он помещает на доске логические задачи, которые большой ценности не имеют, зато в решенном виде на все лады поносят старую каргу. Также он преподает нам азы покера и учит делать ставки. Мисс Пойнтер (шепчутся, будто раньше она промышляла оказанием услуг физического характера) сильна не только в биологии – на ее уроках мы учимся оказывать первую помощь и получаем сексуальное образование, которое со временем становится более глубоким, так что к десяти годам мы знаем все эрогенные зоны наперечет и понимаем разницу между первичными и вторичными половыми признаками у людей. Позже Евангелистка временно освобождает мисс Пойнтер от обязанностей, а затем и родительский комитет осуждает ее решение обучить девочек некоторым сексуальным техникам, а мальчикам прочитать строгую лекцию о морали и воздержании (приправленную коротким, но незабвенным отступлением о теории и практике куннилингуса). Вместе с Эддисоном Мактигом, учителем физкультуры, Мэри Джейн Пойнтер уезжает на две недели на Гавайи, откуда оба возвращаются присмиревшими и не такими дерганными, а когда мы чуть не поголовно сдаем экзамены на отлично, Евангелистка решает не увольнять ее – при условии, что у родителей больше не будет повода для жалоб. Комитет, который предпочел бы сжечь мисс Пойнтер на чем-нибудь деревянном и вертикальном, слишком увлечен спорами с Евангелисткой, твердо вознамерившейся исключить из школьной программы некоторые книги. «Приключения Гулливера» удается отстоять, равно как и «Рождественскую песнь в прозе», а вот «Современные английские рассказы» запрещены навек. Впрочем, они настолько скучные, что даже эта рекомендация не в силах склонить нас к повторному чтению.

Я теряю веру внезапно, и это не столько обращение в атеизм, сколько пересмотр взглядов. Дети моделируют мир, пытаются понять его устройство; их убеждения мягки и податливы, как и их кости. Поэтому новый опыт не причиняет мне боли, мою веру не выкорчевывают – скорее, к моим глазам подносят правильные очки, после того как я некоторое время проходил в чужих. За очередную выходку Гонзо Евангелистка вызывает меня в свой кабинет, и я сижу, дожидаясь вмешательства высших сил, которые откроют ей глаза на правду. Естественно, я воздеваю очи горе, вернее, тому месту над линией роста волос, откуда обычно вещают взрослые, выносят решения сильные мира сего, и где обычно бывают головы. Там никого нет. Мне неясно, ищу я Бога или же его более земных представителей в лице папы и мамы – в любом случае, я никого не вижу. Евангелистка пишет, что я вдобавок «хамски закатываю глаза», и целую неделю я вынужден оставаться в классе после уроков. Гонзо на этот период таинственно заболевает – у него какой-то жуткий заразный кашель, который, впрочем, не мешает ему валять дурака и вскоре передается Лидии Копсен. Выздоравливают они вместе: сидя на разных концах дивана, они под одеялом касаются друг друга ногами и мучаются от страшного удушья.

За весной приходит лето, за летом – осень, и Гонзо ссорится с возлюбленной: она отказывается видеть особую прелесть в прогулках по грязи и неистовом пинании листьев. Лидия не упускает возможности сообщить, что гуляла с ним только из-за осликов. Гонзо отвечает, что ослики ее ненавидят, презирают ее подлые волосы и глупый вздернутый нос. С помощью особого языка жестов они просили передать свое глубочайшее и непоколебимое равнодушие к ее мнениям по всем возможным вопросам. Несчастная девочка, обмерев от ярости, удаляется, а Гонзо идет на речку, где мы молча удим рыбу. На этот раз Гонзо ловит приличную треску, однако дозволяет мне убить и преподнести ее Ма Любич. Та прилежно потрошит и готовит рыбину, а за обедом, к счастью, подает ее вместе с куда более аппетитным мясным рулетом.

Гонзо – не единственный, у кого не ладятся отношения. Одним холодным октябрьским вечером старик усаживает нас в гостиной Ма Любич, и мы наблюдаем, как весь мир бьется в истерике. У Ма Любич занятный телевизор: обитая деревом штука с толстыми кнопками, которая скулит и угрожающе гаснет, временами перегреваясь и требуя отдыха. Тем не менее, он показывает нам несметную толпу – никогда не видел столько народу в одном месте. Половина толпы чем-то очень довольна, вторая – наоборот, страшно злится, и ни одна из сторон не склонна проявлять терпимость. Старик Любич объясняет, что так оно и бывает в политике. Политика, в сущности, – это когда целые страны или большие скопления людей пытаются убедить остальных в своей правоте. Поскольку это им никогда не удается, народ снимает прежних деятелей и выбирает новых, те круто меняют курс… Словом, управление страной – не столько военный поход, сколько бесконечные остановки и споры о том, как правильно держать карту.

Сегодня же случилось нечто поразительное. Несмотря на все разногласия, в кои-то веки было принято настоящее решение, причем никто его не ожидал. Если воспользоваться специальным термином, употребленным одним ехидным аналитиком, можно назвать это решение хохмой. Народ далекой Кубы наконец-то сверг своих правителей-коммунистов (на деле у них был не коммунизм, а тоталитаризм, чуть не плюясь добавил старик Любич, но Ма Любич бросила на него свой фирменный тоталитарный взгляд, и он приутих) и выбрал совершенно невероятный способ войти в мировое сообщество. Кубинцы попросились в состав Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии (которое не вполне «королевство», поскольку это слово означает другую разновидность тоталитаризма) и были приняты. В результате образовалось Соединённое Королевство Великобритании, Северной Ирландии и Свободной Кубы, прозванное зубоскалами Кубританией.

Для вводного курса в политологию это сложновато; впрочем, старик Любич терпелив и хорошо осведомлен, так что к концу вечера я понимаю, что стал свидетелем исторического события, и что народ Кубы решил присоединиться к нации лавочников, поскольку им хочется инфраструктуры (то есть дорог и канализационных труб), свободы (чтобы можно было корчить рожи политикам) и изрядного вливания денег и нездоровой пищи (это называется высоким уровнем жизни). Британцы приняли кубинцев, потому что их грела мысль о притоке хорошо обученных, образованных людей с приятной наружностью и чувством ритма. Кроме того, их национальное самосознание хотело восполнить потерю другого острова, Гонконга, за который им до сих пор обидно. А самое главное, они пошли на это, чтобы у других стран поджилки затряслись от страха. Недовольными остались представители мирового сообщества, обосновавшегося в таких далеких городах, как Йоханнесбург, Нью-Йорк, Торонто и Париж. Сообщество до сего дня считало Кубу своей собственностью и заключало сделки с тоталитарными коммунистами.

Эти сведения почти ничего для меня не значат, но старик Любич утверждает, что однажды я буду гордиться тем, что стал свидетелем такого события. Гонзо, видя в глазах матери неизбывное терпение к мужниным причудам, в это не верит, а я верю. Подспудный жар убежденности тлеет в глазах старика Любича и частично передается мне. Я осторожно прячу Кубританию на чердак моего разума и от греха подальше прикрываю одеялом. В среду первый урок – история; Евангелистка заглядывает в кабинет специально для того, чтобы велеть мистеру Креммелу помалкивать о случившемся, и даже остается на весь урок. Мистер Креммел прилежно рассказывает нам о промышленном перевороте, но, когда приходит время для домашнего задания, допускает безобидную ошибку: на нужных страницах рассказывается о Кубе.

 

 

Этой зимой в Криклвудской Лощине идет снег. Сейчас начало декабря, и температура колеблется от минусовой до приятной нулевой. В воздухе стоит странный, свежий запах хвои, древесного дыма и чего-то другого, чистого. Большая низкая туча повисает над лощиной, домом Любичей и (слава Богу, в которого я больше не верю) над школой. Она не пугает и не тревожит, в ней есть что-то нежное и мягкое. Наконец она созревает, и бесчисленное множество белых снежинок устремляется вниз. Попадая за шиворот и холодя спину, до ремня снежинки добираются еще целыми. Это добротный высокогорный снег, он загоняет овец в овчарни и заглядывает в гостиные (метели запирают меня дома, и я открываю для себе мир вестернов: Джон Уэйн навеки становится моим героем, хотя я восхищаюсь им молча, не рискуя подражать, потому что в конце он всегда умирает – зато Уэйна изображает Гонзо, трагично и, подозреваю, не без самолюбования распластываясь по ковру в коридоре).

Когда туча уходит, теплее не становится. Наоборот, наступает жуткий мороз; подобные морозы вызвали оледенение, погубили мамонтов и погнали неандертальцев на юг. Евангелистка отрицает существование неандертальцев, чем вдохновляет нас на недолгие, но безудержные поиски еретических или неправильных библий в библиотеке, а также на ожесточенные дебаты о природе Исава. Заскучавшие и упрямые дети – самые непримиримые исследователи.

Спиртовой термометр в Гонзовом саду лопается, и старик Любич, спасая от мороза ульи, сооружает затейливую отопительную систему из компостных куч, где вовсю идет экзотермическая реакция (хотя отец Гонзо называет ее «екзотермитеской риакцеей»), то есть процесс разложения сопровождается выделением теплоты. Старик Любич осторожно обкладывает ульи теплой садовой гнилью, и пахнет почему-то травой, а не тухлой жижей, но Ма Любич все равно бранится и бубнит что-то о проклятых пчелах и о том, сколько меда человек может съесть за всю жизнь. Однако старик Любич добродушно отшучивается и обнимает жену – то есть в самом деле обхватывает ее обеими руками и даже чуть отрывает от земли. Ма Любич его шлепает и велит поставить ее на место, пока он не убился. Нетрадиционная система внешнего отопления спасена (хотя Ма Любич берет с мужа обещание, что к весне он все уберет, а то не приведи бог что-нибудь взорвется). В следующее воскресенье и впервые за всю историю Лощины озеро Мегг замерзает.

Озеро Мегг образовалось из старого русла реки и было названо так в честь омеги, одной из немногих букв греческого алфавита, против которых Евангелистка ничего не имела. Все остальные почему-то были прямой дорогой к распущенности. Водой его питает подземная река, которая течет от самых Нищих холмов, а когда долго идет дождь, озеро вскипает над каменистым западным берегом и находит собственный путь к морю. В один миг оно превращается в бурную пучину, которая рвется прочь из котловины и ударяется о скалы на берегу, отчего там, где образуются гребни волн (так написано в учебнике по географии), возникает конструктивная интерференция, а на маленьких участках покоя – деструктивная. Однако сейчас озеро застыло, обратилось широким полумесяцем толстого и рокочущего льда.

Ма Любич останавливает машину. Она полноприводная, и старику Любичу строго запрещено ее водить, потому что (в те редкие дни, когда по крайней необходимости он все-таки садится за руль) он летает на ней, как на гоночной, нацепив мерзкие солнечные очки и привлекая восхищенные взгляды девиц, которые моложе его костюма.

Ма Любич останавливает зверь-машину на берегу, и Гонзо от нетерпения лезет наружу вперед (а может, и сквозь) меня. Мы вместе разгружаем багажник. Снасти – есть. Пледы – есть. Угольная печка – есть. Пила для льда – есть. Вся семья – с пополнением – приехала на зимнюю рыбалку, которой старик Любич и Ма Любич увлекались в далекой юности, когда она была изящной ланью, а он – здоровяком, могучим и приземистым, словно тропический циклон, и боже, как она его любила! Судя по нескромному блеску ее глаз – на сколько их можно разглядеть за складками кожи и шерстяным шарфом, – любит до сих пор и будет любить вечно. Вот только между ними стоит призрак одного солдата – не стена, но странный мрачный мост и сокровенная тайна. Маркус Максимус Любич, теннисист и отменный повар, похоронен теперь в чистеньком уголке погоста на краю города, где его временами навещают родители. Сейчас Маркус с нами. Даже Гонзо, который стоит по пояс в снегу и радостно его молотит, на миг притихает и печально улыбается вместе с родителями.

Ма Любич затапливает печку. Она плеснула слишком много жидкости для розжига, и изнутри, опаливая ей шарф, вырывается столб пламени. Ма Любич вопит по-польски что-то непристойное и стыдливо озирается по сторонам, но на тридцать миль вокруг нет ни одного лингвиста, так что она хихикает (несомненно, в ее колеблющемся жире тоже возникает деструктивная и конструктивная интерференция, под одеждой не видно), и старик Любич идет за пилой.

Лед озера Мегг пропилить нелегко. Он почему-то прозрачный и твердый, больше похож на ледниковый (который спрессовывался тысячи лет), чем на озерный (который покрыт трещинками и сочится водой). Отец Гонзо бодро принимается за дело – сперва у берега, а затем, когда становится ясно, что поражение льду не грозит, подальше, – без особого успеха. Тогда старик Любич начинает его рубить, однако озеро промерзло по-настоящему, лед прямо арктический – со скверным характером и упрямой миной. Чем-то он похож на самого Любича: из родного города его прогнали за нападки на коммунистов, но и новые ребята пришлись ему не по вкусу, поэтому возвращаться он отказался. Вечный изгой, мятежник, строчащий письма на родину, отец Гонзо не сдастся. Он пропилит лед любой ценой, даже объявит ему войну, если понадобится. Тут на помощь Любичу приходит сын.

Обычно главный наперсник Гонзо – это я. Именно мне он выкладывает свои самые дерзкие замыслы, а моя задача – отвергать их и предлагать что-нибудь не столь опасное, как когда он хочет подсоединить фонарик к электричеству и сделать из него лазерный меч. Однако сегодня у Гонзо появился менее пресыщенный и, вероятно, менее разумный слушатель. Родители готовы носить своих чад на руках. Отцы особенно любят потакать сыновьям, когда те пытаются исполнять священные мужские обязанности вроде отстрела врагов, поджогов и таскания могучих туш по заснеженным просторам. Конкретная ситуация – возможное уничтожение охотников клана посредством неодушевленной глыбы льда – в целом подпадает под эти категории, и потому, когда Гонзо предлагает отцу простое и верное решение, старик Любич смотрит ему прямо в глаза. В этом взгляде можно прочесть, что когда-то, примерно в возрасте Гонзо, ему в голову пришла столь же великолепная идея, однако тяжелый каблук взрослого благоразумия растоптал это бесценное сокровище. И вот теперь у него, отца Гонзо, появился шанс исполнить задуманное, отомстить за себя и заодно продемонстрировать куда более глубокое понимание неукротимого сыновнего гения. Седой, потрепанный жизнью, в красной фланелевой рубашке и нелепой меховой шапке, старик Любич благодушно взирает на сына.

– Повтори! – гордо произносит он.

– Надо взять жидкость для розжига, – говорит юный анархист, – и прожечь во льду лунку!

Ма Любич тихо вздыхает, но где-то в глубине ее матриархальной души живет девчушка, запавшая на безумный взгляд и развевающиеся волосы Любича (все это еще при нем). Ее глаза говорят: «Я не одобряю вашу затею, не считаю ее разумной, не собираюсь за вас отвечать, но мне не терпится на это взглянуть, и я щедро вознагражу того принца, который осмелится претворить в жизнь сей дерзкий замысел».

Итак, негласное противоречие разрешено, мои бесформенные тревоги отринуты, и порядок действий примерно следующий:

1) выбрать место, не меньше чем в тридцати метрах от берега, где должно будет произойти возгорание, а позже начнется рыбалка;

2) старик Любич в одиночку подойдет к означенному месту и развернет военные действия:

– выдолбит во льду маленькую ямку;

– нальет в нее побольше жидкости для розжига и засунет туда растопку, которой послужит все, что найдется в багажнике и на земле;

– из тех же материалов проложит фитиль к берегу, где

3) его будем ждать мы, и, когда он окажется в безопасности,

4) мы совместными усилиями растопим печь.

 

Когда все это сделано должным образом, случается нечто прекрасное и удивительное, чего мы никак не ожидали.

Сперва, как и было заявлено, яркое пламя проворно съедает фитиль и пробирается к резервуару старика Любича. Резервуар – полный горючей жидкости с добавлением хвороста, угля и парочки ковриков из багажника – тоже загорается, образуя пятифутовый столб пламени. Поднимается некоторое количество дыма, который вполне может быть паром. Наше изобретение плавит лед не слишком бойко, хотя, вероятно, это еще цветочки. Так и есть: далее события развиваются куда эффектнее, чем мы ожидали. Раздается гром, будто нас обстреливают из минометов, или поезд сходит с рельс, или падает церковная колокольня. Мощный, тектонический, оглушительный грохот идет словно бы отовсюду. На самом деле не отовсюду, но я-то маленький, а шум очень громкий.

Лед трескается – как если жарким летним днем бросить кубик льда в лимонад. Трещина узкая, но она очень быстро удлиняется, от нее отходят другие, и что-то огромное шевелится подо льдом. Ма Любич – материнский инстинкт предупреждает ее об опасности и возможных последствиях – оценивает масштаб происходящего. Пока под слоем льда бьются динозавры, она швыряет своих ненаглядных балбесов в машину и трогается так резко, что пугает даже старика Любича. Сквозь заднее стекло мы с Гонзо завороженно смотрим на озеро Мегг. Во всем мире только мы видим, что происходит, когда шестидесятилетний бунтарь, решивший похвастать былой удалью перед домочадцами, выпускает на волю подземные воды, несколько дней томившиеся в ледяном плену.

Глыба последний раз изгибается и с громким шшшумпф! наружу вылетает ледяная пена. Водяной плюмаж поднимается выше самых высоких деревьев на берегу, и обломки льда шлепаются перед нами на дорогу, точно куски воскресного жаркого. Все воды Нищих холмов, замершие на пути к морю и за несколько дней скопившиеся в колонну высотой двести футов, наконец-то вышли на свободу.

Справа от нас на поле падает утка, оглушенная баллистической слякотью. Начинается дождь из снега, льда, воды и небольшого количества злополучных лягушек.

Старик Любич оглядывается на катастрофу и начинает смеяться. Это не истерический хохот, а искренний восторженный смех над удивительным зрелищем и собственным безумием. Ма Любич осыпает его бранью, но лицо у нее румяное, она тоже смеется, и если у Гонзо когда-нибудь появится младший брат, сделают его явно сегодня.

Через несколько дней ледниковый период в Лощине заканчивается, как будто наша добрая магия разбила оковы зимы. Снег тает за ночь, и вскоре тут и там появляются маленькие зеленые штучки, жаждущие внимания. Любичевских ослов (виновников большого, ныне забытого скандала) выводят из зимнего жилища на улицу – пусть опять считают себя уличными животными. Их скорбные и явно симулянтские крики несколько ночей кряду не дают нам спать, однако Ма Любич верна своему железному правилу, и ослы, поняв, что орать бесполезно, успокаиваются.

 

 

Итак, Гонзо – поджигатель и вожак. А его постоянный спутник – мальчик-невидимка? Он тоже растет. Его не хотят брать в футбольную команду, он не участвует в спортивных состязаниях и вечно торчит на скамейке запасных. Он – тень Гонзо и время от времени его совесть, когда План (будь то налет на кухню или побег в Монголию, к цыганам) требует излишеств, выходящих далеко за рамки забав, от каких взрослые еще готовы отмахнуться со словами: «Ох уж эти мальчишки!». Обхитрить библиотекаря и выкрасть запрещенные книги? Слишком предсказуемо. Пустить обитателей муравьиной фермы по сахарному следу в учительскую душевую? Весьма остроумно; добьемся жидких аплодисментов от учительницы биологии, а в наказание схлопочем исправительные работы. На разработку и испытания взрывчатки из подручных материалов я налагаю абсолютное вето; не то чтобы я не восхищен красотой замысла, просто я еще помню о запретах и правилах. Вряд ли кто-нибудь разрешит нам при помощи самопального нитроглицерина поднять на двести метров в воздух футбольный стадион (хоть и пустой), да и наши познания в алхимии не столь глубоки. В отличие от Гонзо я хорошо помню поучительный фильм о напуганных и удрученных жертвах собственного тщеславия, заклинавших нас не рисковать. Вместо этого мы решаем изготовить смесь, вызывающую характерные внутренние шумы в первом отделе коровьих желудков, однако наше варево никак не действует на испытуемых, если не считать незначительного учащения растерянных «му-у».

В четырнадцать Гонзо открывает для себя фильмы с восточными единоборствами: творческое наследие господ Б. Ли, Д. Чана и других актеров большего или меньшего таланта. Эти фильмы удивительно сентиментальны, полны торжественных клятв и пафоса. В кино гонконгского производства много непереводимых каламбуров – герои расточают их в припадках певучего подтрунивания друг над другом. Сюжеты высокоморальные, шекспировские и имеют тенденцию минут на двадцать рвануть в каком-нибудь неожиданном направлении, а потом как ни в чем ни бывало вернуться.

Вдохновленный всем этим, Гонзо записывается на каратэ. Он идеально подходит для боевых искусств: он бесстрашен, физически развит и в восторге от перемен, происходящих в его теле от бесконечных нагрузок. Одно плохо: на вечеринку Гонзо опоздал. Он мог бы стать настоящим мастером, если бы начал тренироваться раньше. А так остается довольствоваться статусом прекрасного ученика. Для его хилого приятеля (чей йоко-гери-кекоми действительно самый хилый в округе) карате – очередная арена, где жизнь имеет законное право наносить ему удары, однако он не сдается. Несмотря на давно пришедшее понимание, что с другом ему нипочем не сравниться, он – то бишь я – никогда не бросал начатое. Это качество чуждо Гонзо, который в своем беспечном и неукротимом шествии по жизни о таком даже не задумывался.

Однажды вселенная решает, что я уже оперился, и требует от меня первого самостоятельного полета. Мэри-сэнсэй уводит меня с татами, чтобы осмотреть мой расквашенный (в который раз) нос. Мне его никогда не ломали, но – в отличие от рук, так и оставшихся хрупкими несмотря на постоянные тренировки с грушей – он наверняка оброс толстым слоем кальция. Интересно, им уже можно разбивать доски? Мэри-сэнсэй отвечает, вряд ли, и лучше отложить этот эксперимент на неопределенное время. Ростом метр шестьдесят и весом сорок четыре килограмма, Мэри-сэнсэй говорит, что я не создан для каратэ. Но, раз уж я так предан делу, она может предложить альтернативу: другую школу.

Я возражаю – Гонзо не захочет менять школу.

– Нет, Гонзо и здесь хорошо. Переведись сам, без него.

Концепция неожиданная, однако – надо же! – весьма заманчивая.

– В другую школу каратэ?

– Нет, попробуй другой стиль. Более мягкий.

– В каком смысле «мягкий»?

Она объясняет.

В результате меня проводят по всем местным секциям, где учат «мягким» боевым искусствам, и первым делом я понимаю: определение «мягкий» обманчиво и относительно. Не нужно сравнивать себя с людьми, которые отчаянно стремятся превратить свое тело в машину для убийства и целыми часами, днями, месяцами колошматят доски и манекены, обитые наждачкой, а час для них проходит впустую, если не разбить ногой пяток кирпичей. Дело не в том, жесток стиль или нет, важно другое: открыта его жестокость или изысканна, неуловима. Новичку мягкие стили покажутся изнеженными и вычурными, а жесткие – брутальными и беспощадными. Правда же заключается в том, что мягкие виды более осмысленно подходят к причинению боли и вреда противнику. А вот что неприятней для врага – вопрос открытый; остается для меня загадкой и то, какой стиль в нашей провинциальной глуши привлекает больше ненормальных. От айкидоков с суровыми улыбками я ухожу сразу: их безупречно невозмутимые лица словно говорят, что ни жизнь твоя, ни смерть не имеют никакого значения, а в конце поединка они изображают, что добивают поверженного мечом. Более современные разновидности джиу-джитсу, европейская и бразильская, тоже мне не по душе: в первую секцию ходят веселые крутые парни ростом не выше метра шестидесяти и примерно такие же в плечах, во вторую смешливые извращенцы с нездоровой любовью к болевым захватам и женщинам в непрактичных купальниках. Надменный пуританин, я без лишних раздумий выхожу из этих залов. Вот загвоздка: дзюдо – скорее искусство самозащиты; тайцзи – красиво и изящно, но надо прозаниматься им всю жизнь, чтобы в бою от тебя был какой-то прок. Более эзотерические – хотя и не менее жесткие, чем каратэ – эскрима и силат в нашей округе не преподаются. Я обращаю на Мэри-сэнсэй отчаянный взгляд, и в кои-то веки моего желания оказывается достаточно.

– Да, – говорит Мэри-сэнсэй, – есть еще одно боевое искусство.

Именно так, впервые без Гонзо Любича, я оказываюсь на пороге Школы Безгласного Дракона, чтобы проситься в ученики к У Шэньяну.

– Шэнь и Ян произносятся как бы раздельно, но пишутся слитно, – сказала Мэри-сэнсэй две минуты назад, почему-то взволнованно. Мы сидели в ее «фольксвагене» и ждали, когда подойдет назначенное нам время. – Не вздумай называть его У Шэньяном, для тебя он мистер У, или мастер У, или… – Больше она ничего придумать не в силах, да и вообще, нам пора. Дверь открывается. Восторженный голос зовет: «Входите, входите!», и я вижу, как мои ноги переступают порог.

Мистер (мастер) У – первый учитель, который пригласил меня к себе домой, и первый тренер, захотевший познакомиться со мной вне мата, прежде чем оценить мои боевые способности. По словам Мэри-сэнсэй, если он не найдет в моем сердце того, что нужно, нет смысла испытывать остальное. Я внимательно обследую свое сердце – уж очень ущербный орган для таких высоких требований. Оно правильного размера и расположено не там, где думают киноманы (в верхней левой части груди находится легкое), а чуть левее центра. Оно бьется со скоростью семьдесят ударов в минуту и вполне исправно качает необходимые вещества и кислород по моему телу; насколько мне известно, у него нет никаких загадок, сверхъестественных способностей или тайного наследия. Убедившись таким образом в своей непригодности, я могу со спокойной совестью осмотреть гостиную, которая сама по себе замечательна. Это не просто место, где можно сидеть, читать и пить чай с кексом, а прямо сокровищница, полная загадочных и любопытных вещей. В углу стоит воинственный золотой кабан, на каминной полке – две собачки фу, всюду торшеры разных времен, на стенах оружие и фарфоровые утки. У Шэньян по-прежнему меня осматривает; я чувствую на себе его внимательный взгляд и начинаю составлять перечень здешних предметов, уже смирившись с ролью уборщика или чернорабочего.

Бросаются в глаза:

Два кресла, антикварных, но чудовищно удобных – сразу видно. Они стоят по двум сторонам камина в другом конце комнаты, рядом с журнальным столиком хитрой конструкции, которая позволяет прятать книжки под столешницей.

Повернутый спинкой ко входу кожаный диван столь же почтенного возраста, обнаруживающий признаки (как-то: подушка и одеяло) того, что на нем недавно спали. Оказывается, человек этот по-прежнему лежит на диване – с западного конца торчат две худенькие, наверняка девчачьи (судя по узору на белых носках) ноги – моей сверстницы или девочки помладше.

Напольные часы с ровным, пусть и чуть торопливым ходом, темного дерева, местами покрытого сусальным золотом. Передняя дверца открыта, и видно, как маятник медленно качается слева направо и обратно, вопреки всем традициям издавая уверенный и бескомпромиссный так-тик. Девочка на диване явно жива и не спит, потому что ее северная нога тоже временами так-тикает.

Письменный стол и стул, оба щедро усыпаны крошками кекса и бумагами. Они скорее удобные, чем солидные, а стопки писем и рисунков увенчивает единственный лист чистой бумаги, на котором лежит карандаш. Мистер (мастер) У не использует ручку для повседневных задач, ведь в той стране – или в том времени, – откуда он пришел, чернила дороги. Тончайший из тонких намеков: мистер (мастер) У пишет по-китайски.

Предмет: допотопный граммофон, самый настоящий, не стерео, не вертушка и не CD-плеер, а облезлая хрипящая конструкция с хромированной ручкой, огромным рупором в форме цветка и тупой иглой, извлекающей музыку из хрупких черных пластинок, вращающихся со скоростью 78 оборотов в минуту. Все происходит механически, без электричества, транзисторов и микросхем.

Для меня, рожденного в цифровой век, это прямо-таки белая магия, столь волнующая, что на миг я даже забываю бояться. Мне теперь трудно относиться к хозяину как к ужасно важному и помпезному человеку, потому что сам он во всем видит игру. Вот и сейчас мистер (мастер) У подскакивает к граммофону и показывает его во всей красе: крутит ручку, выбирает старую запись «Фиск джубили сингерс» и широко улыбается в ожидании отклика на свой чудесный фокус. Я слишком поражен потрескивающим чудом и не в силах даже улыбнуться, пока песня не кончается и мистер У ловко не поднимает иглу. Он вытаскивает из-за аппарата пакет с еще более невероятными записями и вручает мне. Я перебираю пластинки с мучительной тревогой, что какую-нибудь да разобью, в конце концов ставлю адажио из «Концерта для кларнета с оркестром ля-мажор» Моцарта и слушаю до самого конца. Мистер (мастер) У не спускает глаз с моих пальцев, когда я в точности, как он, поднимаю иглу, потому что штука эта слишком безупречная, слишком бережно хранимая, слишком любовно сделанная, чтобы по неосторожности причинить ей вред. И вот тут-то я наконец поднимаю глаза на учителя.

У Шэньян высокий и худой. Он вовсе не похож на Будду, больше смахивает на стремянку в домашнем халате. Время отшлифовало его, отполировало и пошло по своим делам, так что в восемьдесят лет он сильнее команды университетских атлетов вместе взятых, хоть и прихрамывает на правую ногу. Его широкое коричневое лицо не бесстрастное, как у Такаджи-сэнсэя, который однажды заходил в додзё Мэри и выразительно хмыкал всякий раз, когда я наносил девчонке из Хозли жалкие предсказуемые удары; и не строгое, несмотря на кустистые белоснежные брови. У Шэньян громко – настораживающе – хохочет, чаще невпопад, и словно бы получает удовольствие от сущих пустяков вроде цвета оконной замазки или скользкого коврика у стола. Последнее он демонстрирует так: уверенно встает на коврик и начинает бешено дергаться, вертя бедрами и шаркая по полу тапочками, быстро перенося вес с одной ноги на другую. Закончив, он явно ждет от меня того же. Опасаясь, как бы он не решил, что я пародирую его хромоту, я все-таки точно копирую движения, и учитель одобрительно смеется, вопя: «Элвис Пресли! Грейсленд!» На слове «рок-н-ролл» он жутко путается, потому что в его английском даже спустя много лет слышится примесь родного языка, однако и это ни капли его не огорчает, а стало быть, меня тоже. Мы идем дальше: ему нравятся мои брюки, а вот часы, на его вкус, слишком детские – циферблат в виде улыбчивой кошачьей морды, усы вместо стрелок. Кроме того, У Шэньян считает, что мне нужно сменить парикмахера, и хотя чувство долга велит мне вступиться за домашнюю стрижку Ма Любич, я делаю это с осознанием его правоты. Он извиняется – передо мной и перед Ма Любич. Из-за спинки дивана доносится фырканье, но я непреклонен. Старик без тени иронии обращается со мной, как с равным – хотя допускает, что я чуть менее опытен и разборчив в часовых механизмах. За разговором мы меряемся руками: мои такие же тонкие, как его, что приводит его в необъяснимый восторг. И лишь когда я объясняю, зачем явился (хотя старик и так должен это знать), он собирается с мыслями: окидывает меня серьезным взглядом и задумывается. Я морально готовлюсь к неизбежному – к тяжелейшему испытанию и отказу. У Шэньян поворачивается к стене и находит среди фарфоровых уток короткий толстый меч с одним лезвием и острым кончиком. Он осторожно вынимает его из ножен и обращается ко мне:

– Орудие войны. В большом почете у воинов. Прекрасная работа. – Морщится. – Или, как тут говорят, нож мясника! Очень острый и очень старый. Возьми его и скажи, что ты чувствуешь.

Он протягивает меч, и вдруг его больная нога поскальзывается на коврике. Орудие Войны взлетает в воздух, медленно вращаясь вокруг рукоятки, пока (к моему огромному облегчению, шевельнутся-то я еще не успел) острие не поворачивается в другую сторону. У Шэньян подается вперед, почти ныряет, и я осознаю, что меч сейчас вонзится ему в грудь. Я обязан что-то предпринять. Верхний край меча тупой, поэтому я ударяю по нему правой рукой, выталкивая острие из нашего круга, тут же шагаю вперед и сгибаю ноги в коленях, держа спину прямо, чтобы поймать падающего старика.

Тот не падает. Внезапно выбросив вперед больную ногу, он легко опирается на нее, а пойманный без труда меч плавной, шелестящей спиралью рассекает воздух и отправляется в ножны. Вместо тяжести я ощущаю на руках легчайшее движение воздуха, а У Шэньян уже возле двери. Я смотрю вниз. Мои ноги расставлены, будто я сижу в седле, руки согнуты в локтях, ладони раскрыты.

– Это называется «Обнимая Тигра, Возвращаюсь к Горе», – через секунду говорит мастер У. – Тренируйся.

Девочка встает с дивана, невероятно торжественно пожимает мне руку, и только тогда я понимаю, что меня приняли в ученики и что каким-то чудом я все сделал правильно.

– Элизабет – мой секретарь, – совершенно серьезно говорит мистер У. – Она строговата, но если будешь хорошо себя вести, вы поладите.

Так и происходит. Элизабет – маленькая светловолосая девочка, которая редко говорит, тем не менее заправляет Школой Безгласного Дракона с уверенностью, присущей всем леди ее возраста. Она ходит на занятия вместе с остальными учениками и живет на диване, потому что у ее мамы нет времени на дочь. Мастер У охотно подчиняется ее тирании, а она, в свою очередь, старается властвовать разумно, изящно и даже – подумать только! – благосклонно. Порой, когда мастеру У одиноко, или он скучает по родине, или просто устал, Элизабет готовит пряный яблочный кекс или баоцзы, и мы вместе едим – помогает. Вместе, потому что меня вроде как вторично усыновили, и теперь я провожу время то с Гонзо, то с мастером У.

Искусству Безгласного Дракона учат ежедневно в семь утра и в семь вечера, а по выходным – весь день напролет. Ученики приходят, когда могут, и остаются по меньшей мере на час. На неделе мастер У занимается каллиграфией и читает много книг, чтобы иметь кучу беспорядочных знаний о самых разных вещах; некоторые из них полезны, другие нет, но все так или иначе нам преподаются. Поэтому наряду с «Походкой Элвиса» мы оттачиваем формы «Шаг Лоренцова Дворца» (математическое гун-фу), «Витрувианский Кулак» (гун-фу Да Винчи) и – пока не вмешивается Элизабет – «Руку Фаллопиевой Трубы» (это название мы взяли из учебника по биологии, пытаясь описать, как сгибается рука в финальной позиции). Я постоянно учусь и, хоть и трачу много времени впустую, когда надо бы делать уроки, от общения с мастером У оценки мои становятся только лучше. Поначалу я волнуюсь, как бы Гонзо не обиделся на мои частые отлучки, но у него свои дела, и некоторые из них требуют личного пространства.

В марте к мастеру У приходит нежеланный гость, человек по имени Лассерли, аж из самого Ньюпорта. Лассерли – настырный тип с большой головой. У него очень толстые руки, почему-то пахнущие старым брезентом. Он хочет знать Секреты. Каждый, кто занимается каким-либо боевым искусством, слышал про Секреты. О них ходит множество сплетен и баек. Некоторые учителя вдалбливают своим подопечным, будто Секреты позволят им побеждать старость и смерть, задерживать дыхание на сколько угодно часов и выбрасывать дух из тела, чтобы разить врагов, как из бластера Флэша Гордона. Другие учителя, более здравомыслящие или честные, утверждают, что Секреты символичны и означают лишь промежуточные станции на пути к познанию самого себя, либо являются особо важными стилистическими элементами – для опытных учеников. Мастер У говорит Лассерли, что никаких Секретов нет.

– Да ладно вам, – упирается Лассерли, – есть.

Нет, ласково отвечает мастер У.

– Вы много чего знаете.

Это, несомненно, правда, и почти наверняка мастеру У известно больше, чем Лассерли, однако у него нет желания разговаривать с Лассерли о таких вещах, потому что Лассерли неотесан и даже груб, а мастер У предпочел бы провести вечер с более приятными ему людьми.

– Ну ладно. Тогда давайте драться.

Это нелепо, если уж говорить начистоту. Лассерли килограмм на пятьдесят тяжелее мастера У, и руки у него все в мозолях от постоянных тренировок.

Нет, помолчав с минуту, отвечает мастер У, не вижу смысла.

Лассерли уходит. По пути к двери он тычет огромным пальцем мне в грудь. В одном прикосновении ощущается вся сила его тела. Он мог бы направить ее в свой палец и проткнуть меня насквозь. Напрасно я подпустил его так близко.

– Зря теряешь время, – говорит Лассерли. – Этот старикан не знает Секретов.

И выходит, хлопнув дверью с такой силой, что фарфоровые уточки на полках дребезжат.

Мы тренируемся в тишине. Мастер У очень грустен.

Вечером этого черного дня, когда мастер усидел три куска кекса и раздумывает, не усидеть ли четвертый, Элизабет решает спросить его про Лассерли. Сперва тон у нее любопытный, но к концу фразы голос поднимается, потому что она больше не может скрывать гнев… или стыд.

– Почему вы отказались драться?

Тут она слышит саму себя и в ужасе замолкает.

Мастер У пожимает плечами.

– Мистер Лассерли хотел затеять драку, чтобы узнать, владею ли я Секретами. Теперь он думает, что получил ответ. Будто я не стал драться, поскольку знал, чем это закончится.

– Но ведь он думал, что победит!

В этом вся соль: уверенность Лассерли поколебала нашу.

– Ох, ну надо же! – с искренним недоумением восклицает мастер У. – Я вовсе не хотел, чтобы у него сложилось такое впечатление! – Он широко раскрывает глаза, словно только сейчас понял, как все это выглядело. – Ну и болван же я! По-вашему, стоит позвонить и сказать, что я запросто его размажу, потому что у него деревянные ноги, он неповоротлив, как медведь, и зря так напрягает плечи? Но, – радостно заметил мастер У, – он не оставил номера! Да и пусть. – Смеется. – Секретов никаких нет, зато есть много такого, чем я не хочу делиться с мистером Лассерли. Секреты нужно бережно хранить, даже если их нет.

– Так они есть? Секреты?

– Секреты? – Мастер У словно впервые слышит это слово.

Элизабет строго смотрит на него и говорит:

– Да, тайные учения. Для посвященных.

– Ах, вот ты о чем! – улыбается мастер У.

– Именно, – подтверждает Элизабет спустя минуту, когда У Шэньян вновь устремляет взгляд к яблочному кексу, и она понимает, что выражение глубокой озабоченности на его лице относится к нему, а вовсе не к тайнам ци.

– Ты имеешь в виду Внутренние Алхимии? Медитацию «Железная Кожа» и удар «Призрачная Ладонь»?

«Железная Кожа» делает воина неуязвимым перед любым физическим оружием; «Призрачная Ладонь» проходит сквозь твердые вещества, этот удар нельзя отразить. Я видел подобное в кино, но понятия не имел, что девчонки тоже смотрят такие фильмы.

– Да, – говорит Элизабет.

– Что ж, их действительно не существует.

Именно так он отвечает всем, кто спрашивает, а рано или поздно спрашивают все. У мастера У несколько учеников, некоторые из них обзавелись собственными учениками, те – своими и так далее; дерево открытий, познаний и наставлений раскинуло свои ветви по всему миру, однако его корень здесь, в Криклвудской Лощине, и рано или поздно все ученики приходят к мастеру У. Каждое поколение учеников должно признавать родство с остальными – у нас есть старшие тетушки и дядюшки из Истборна и Вестхейвена, бесчисленные братья, сестры, племянницы и племянники. Некоторые ведут себя нагло, другие почтительно, но все они, приезжая, готовятся к встрече со святым воителем или даже с полубогом, окутанным завесой тайн, и мастер У самым бесцеремонным образом избавляет их от этого заблуждения.

– Нет никакой магии, – твердо заявляет он. – Нет никаких Секретов, ничего «для посвященных». Истина не таится, она проста. И очень трудна… но я упрям! – Смех, слишком громкий даже для него, затем маленькая улыбочка: – И удачлив! Я рано начал. – Под этим он подразумевает, что отец пел обучающие песни над его колыбелью в Яньане.

– Нет, – говорит нам мастер У. – Никаких Секретов нет. Совсем. Хотите, научу вас одному?

– Чему?

– Секрету.

– Вы сказали, что их нет.

– А я придумаю. Чтобы в следующий раз вы могли ответить, что все-таки знаете Секреты. Правда, мистер Лассерли может очень разозлиться, если пронюхает… – Это грозное препятствие ничуть не пугает мастера У. С минуту он размышляет и говорит: – Ладно, расскажу вам историю и один Секрет. Готовы?

Киваем.

– Однажды, – начинает мастер У, – в те дни, когда мамы ваших мам были молоды и красивы, а радио еще не разнесло голос Англии по всем уголкам мира, жил был мальчик, который слышал море, даже когда оно было за тысячу миль от него. Он мог стоять на сухом холме и наслаждаться прибоем. Сидеть, глядя на горы, и слушать, как бурные волны разбиваются о высокие скалы, которых он никогда не видел. Соленая вода была в его венах и сердце.

И это часто ему мешало. Из него вышел плохой земледелец, плохой охотник, плохой сапожник и очень плохой музыкант, потому что из-за шума воды он отвлекался и играл невпопад. Хуже того, когда он сбивался, всех остальных тоже затягивало в морские отливы и приливы; даже самая веселая музыка замедлялась и начинала звучать как похоронный марш: глубокие, низкие вдохи, затихающие и вновь нарастающие, словно рыдания.

Вы наверняка подумали, что никто его не любил, но он был добрый мальчик, и близкие у него тоже были добрые. Пока он много работал и старался не портить вещи, все были довольны. Он двигался изящно и плавно, переступая с одной ноги на другую и обратно, вперед-назад, внутрь и наружу. Однако не всякая вещь подойдет тому, кто ходит, как конь-качалка, и пусть его прикосновения были легки, а хватка – крепка, временами он что-нибудь отламывал или толкал людей. По утрам юноша работал с отцом, делая вещи из кожи – в отцовской мастерской можно было раскачиваться, сколько угодно, не боясь что-нибудь расколотить; днем работал с дядей и пек хлеб – тесто любит, когда его катают и теребят, будто водоросли на мелководье. Ночью он закрывал глаза, ждал, пока его омоют морские брызги, и дышал в такт волнам, разбивающимся о неведомые скалы. И каждое, каждое утро на рассвете они с отцом, дядей и остальными домочадцами – даже с женщинами, как ни странно оттачивали гун-фу, ибо знали: однажды им придется сражаться. Наш юноша учился старательнее всех, потому что его терпение было подобно морю, шепчущему у него в голове.

Однажды в деревню пришел великий мастер гун-фу. Толстый наемный воин, да к тому же без работы – а это очень опасно. В ту пору великих мастеров было много, некоторые были очень великие, другие совсем чуть-чуть, а третьих так называли из вежливости. Этот был где-то посередине: быстрый, как кошка, но не как молния; сильный, как речной бык, но не как горный медведь или великан; умный, но не мудрый. К тому же, он использовал свою силу, скорость и власть во вред людям. Как-то раз этот великий мастер, не очень хороший человек, напился в деревенской пивной, стал размахивать обломанной дубиной и ударил хозяина пивной промеж глаз. У того треснул череп, и он умер, а мастер принялся за остальных посетителей и за семью хозяина.

Тогда кожевник и его брат – отец и дядя нашего юноши – подошли к нему и велели вести себя, как подобает мастеру, а не головорезу, и он сокрушенно потупил взор, а когда они потеряли бдительность, ударил их своей обломанной дубиной и вышвырнул за дверь. У отца юноши на голове выскочила шишка, а дядя окосел, и у него пошла кровь из уха. Наш юноша, прежде никогда не бывавший в бою, пришел в пивную и сказал этому старому, великому мастеру гун-фу, что он подлый человек, жалкая тварь, слабак, пьянь неотесанная, и ни одна девка не ляжет с ним бесплатно. Пока мастер недоуменно пялился на юнца, тот добавил еще несколько слов погрубее – возможно, они были несправедливы, зато привлекли внимание врага. Итак, начался бой.

Мастер У улыбается, разминает узкие плечи, и его глаза вспыхивают, когда воспоминания уносят прочь его годы.

– Знатный был бой. Много ударов. Сотня или около того. Они скакали, лупили друг друга, и молодой человек сломал ногой дубинку мастера, и тот отшвырнул его к стене, и юноша вскочил на ноги, вновь набросился на противника, и так далее, и тому подобное, пока вся мебель в пивной не превратилась в щепки. Оба дрожали и покрылись синяками, но великий мастер все еще крепко стоял на ногах. Юноша истекал кровью, губы у него распухли. Тогда великий мастер сказал:

– Ты хорошо дерешься, молодой человек, но ты устал, а я сильнее и старше тебя. Если ты сдашься, я больше не причиню тебе вреда, если нет, я сломаю тебя, как ты сломал мою дубинку, и твоя мать будет оплакивать бесцельно прожитые годы.

Юноша не ответил. Он улыбнулся, как будто только сейчас понял нечто важное, закрыл глаза и прислушался к плеску волн. Он начал двигаться под медленный неотвратимый ритм в голове, и буря придала сил его уставшим рукам и ногам, а прилив и отлив смыли боль и тревоги, и скоро всю комнату затопил рев моря. Великий мастер тоже поддался этому ритму, и оба противника двигались, как один, покуда юноша не услышал приближение огромной волны, из самой глубины моря. Она обрушилась на него всей мощью, какая могла бы сокрушить камень: великий мастер с криком упал на колени, и битва была окончена. Много недель мастер лечил свои раны, а потом расплатился за причиненный ущерб и, униженный, покинул деревню. Говорят, потом он стал пекарем, женился и подобрел.

А юношу назвали Океан, и хоть он по-прежнему был ужасным земледельцем и очень плохим танцором, отец, дядя, мать и все родные любили его и гордились им, и жил он счастливо. Секрет же звучит так…

Мастер У прищуривает один глаз, выпучивает второй, скрючивает пальцы и шипит. Видимо, так в его понимании надо передавать тайные знания.

Объединив свою ци с энергией врага, слив воедино дыхание ваших жизней, ты покоришь самую неприступную крепость. Вот! Хороший Секрет?

Понятия не имею. Звучит, как настоящая тайна. И как полная чушь. Следовательно, это первоклассное чепухидо, новодел от боевых искусств. Не знаю, стоит заучить его наизусть или счесть наглядным примером того, как легко подделать древнюю мудрость. Давным-давно старик Любич работал в аукционном доме далекого Нью-Йорка, и теперь он любит вспоминать одну фразу об иконографии Восточной Европы: «Семнадцатый век, но художник еще жив».

– Что это значит? – спрашивает Элизабет.

– Понятия не имею. Наверное, что угодно. Зато теперь у нас есть Секрет, о котором мы никому не расскажем! – Он смеется. У Шэньян, мастер Школы Безгласного Дракона, сочиняет сказки, точно какая-нибудь Лидия Копсен.

Потом он ставит еще одну пластинку (на сей раз Эллы Фитцжеральд, которая – по словам мастера У – много чего знала про ци), и так мы с Элизабет оказываемся первыми посвященными в тайные учения Безгласного Дракона.

 

Школа перевода В.Баканова