Перевод Татьяны Китаиной

 

Ребекка Стотт

Прогулка с призраком

 

 

Посвящается Джудит Бодди и метеорологу из такси, имя которого я так и не спросила

 

 

 

 

 

Все планеты взаимно тяготеют друг к другу.

Исаак Ньютон

 

 

Болезненны для глаз:

Лук. Чеснок и шалот.

Быстрый подъем из-за стола после еды. Горячее вино. Холод.

Кровопускание… пыль.

Огонь. Плач.

Исаак Ньютон

 

 

 

 

Пролог

 

Старая, разбухшая от дождя калитка не поддавалась, пока Кэмерон не налег на нее всем весом. В саду пахло яблоками – они падали, и никто их не убирал. Кэмерон окликнул мать – обычно она работала у окна.

– Элизабет!

Он подождал, потом крикнул еще раз. От звука его голоса с одной из яблонь, испуганно хлопая крыльями, поднялся голубь.

В доме все требовало ремонта. Чем старше становился Кэмерон, тем больше раздражали его трещины и ржавчина. Однако в какой-то момент это раздражать перестает. Для матери такой момент уже наступил. Она не пыталась справиться с обветшанием – она просто перестала его замечать. Яблоки спокойно гнили в высокой траве, дикий виноград оплетал окна, отчего в комнатах всегда было темно, пыль покрывала книги, раковины и черепа, расставленные на застекленных полках, опавшая листва засыпала водостоки.

В доме поселилась тишина. Время здесь остановилось, рядом с Элизабет спешить ему было некуда. Мать никогда не интересовало настоящее, ее время шло вспять и закручивалось в спираль, невероятным образом возвращаясь в семнадцатый век.

Где же она? Куда подевалась?

Яблони утопали в густой траве; в саду пахло сидром, в изумрудной зелени поблескивали золотые и рыжие пятна опавших плодов, подсвеченные лучами вечернего солнца, что пробивалось сквозь тучи. Собирать падалицу уже не имело смысла – яблоки внутри гнилые. Часть явно погрызена. Опять появились крысы.

Кэмерон наступил на что-то твердое. Из травы ему грозил маленький пластмассовый кулак. Старая поблекшая игрушка – это его сын, Тоби, потерял солдатика в траве, у корней засохшей яблони. Кэмерон улыбнулся и заметил над головой проволоку, уходившую наверх, в переплетение ветвей. Скорее всего, Тоби прицепил, когда был здесь в последний раз. Солдатик спускался по ней на землю. Игрушку уже оплели побеги растений; слизняки мирно ползли по пластмассовым мускулам к разлагающейся мякоти яблок. Кэмерон потянул за шнурок, чтобы проверить, работает ли механизм, и женский голос произнес: «Внимание, патруль! Говорит командир. Минометная атака. Всем рассредоточиться! Всем рассредоточиться!». Кэмерон нагнулся, поднял солдатика, сунул его в карман пальто, и голос зазвучал приглушенно, а потом совсем затих.

Кэмерон постучался, прежде чем войти. Он так и не привык к эксцентричности матери. Она называла свое жилище «студией», но ему казалось, что дом похож на пряничный домик колдуньи. Крытая дранкой крыша нависала почти над самой землей, и яблони отбрасывали на нее длинные тени. Внутри вся конструкция держалась на огромном белом тотемном столбе. Элизабет попросила архитектора сделать ей для работы просторный кабинет с высоким потолком, а спальня получилась крохотной, под самой крышей. Туда приходилось подниматься по крутой деревянной лестнице.

Что это с ним сегодня? В желудке заныло от недоброго предчувствия. Элизабет сказала бы, что сын не в себе. Что значит «не в себе»? Наверное, вчера ночью ему приснился какой-то путанный страшный сон, который растаял, оставив легкие следы в крови и в теле.

Да где же она? В доме никого не было. Дверь, открывшись, сгребла в кучу доставленную почту: Оксфам – комитет помощи голодающим. Банковский счет. Открытка из России. Кэмерон сгреб конверты, положил на подоконник и снова позвал:

– Элизабет?

Имя эхом отозвалось от деревянной обшивки стен. Вечерний свет угасал, и в студии царил полумрак. Наверное, мать решила прогуляться, красного пальто, подаренного на прошлое Рождество женой Кэмерона, Сарой, на вешалке у двери не было.

В доме пахло как-то по-другому. Кэмерон это сразу заметил. Лавандовым воском для мебели. Здесь никогда раньше не пахло мебельным воском: пылью – да, книгами, дымом, изредка резкой сладостью лилий – Элизабет любила лилии и гиацинты, но мебельным воском – никогда. Кэмерон в жизни не видел, чтобы мать натирала мебель. Ее массивный дубовый письменный стол тоже выглядел непривычно. Он вечно был завален грудами бумаг, книг и каталожных карточек. Но сегодня – впервые – все бумаги были разложены по картонным коробкам с аккуратно приклеенными ярлыками. Подписи гласили: Ньютон, Тринити-колледж, 1667-1669; Дом аптекаря в Грантеме; Оптика; Годы чумы; Стекло, Европейская алхимическая сеть, 1665-1666.

Оконная рама была очищена и отполирована, а старинные безделушки расставлены по-новому. Элизабет любила составлять натюрморты: камушки, выложенные на подоконнике аккуратной спиралью, нитки жемчуга, обернутые вокруг морских раковин из ее коллекции, кораллы, и среди всей этой красоты как напоминания о бренности жизни – черепа мелких животных, их она тоже собирала.

Странно. На кухне не было обычной стопки немытых тарелок – в сушке лишь один перевернутый вверх дном кувшин. И еще Элизабет сложила полотенце. Такого с ней никогда не бывало.

Оставив входную дверь открытой, Кэмерон вышел из дома под моросящий дождь, косыми порывами летевший по саду. «Куда я так спешу?» – думал Кэмерон, глядя на себя со стороны, словно в кинозале. Отражение в оконных стеклах показывало ему Кэмерона Брауна, члена Тринити-колледжа, нейробиолога, бегущего по саду в тревоге за мать. Видно было неуклюжую высокую фигуру в драном свитере, длинном черном пальто и резиновых сапогах, взъерошенную шевелюру, небритую щеку. Из кармана торчала голова игрушечного солдата.

Краем глаза Кэмерон заметил красное пятно. Что Элизабет там делает, у самой кромки воды?

Теперь он бежал к реке, поскальзываясь на гнилых яблоках, продираясь сквозь крапиву, обжигавшую руки. Он забыл обо всем на свете. Он не помнил себя, когда заходил в воду, он отключился, когда добрался до куска красной шерстяной материи, запутавшейся в камышах. Когда Кэмерон перевернул тело и вынес его на заросший крапивой берег, в ушах зазвучали стоны Малера. Кэмерон машинально закрыл матери глаза, потому что не мог вынести стеклянной пустоты их взгляда, а затем, отведя светлые волосы от ее лица, попытался вдуть в легкие воздух. Элизабет почему-то была босиком. Кэмерон стал растирать ее подошвы мокрой полой своего шерстяного пальто, но синюшный оттенок так и не уступил розовому. Закричав, Кэмерон дважды надавил руками на грудную клетку. И тут словно кто-то выключил звук. У матери изо рта полилась вода. Кэмерон стоял опустошенный, держа на руках легонькое тело и думая лишь о том, что нужно отнести Элизабет в дом. На склоне он наступил на полу своего длинного пальто и повалился в крапиву – бесчувственное тело матери упало на него сверху.

Потом все рухнуло в пустоту. Он ничего не помнил. В сознании осталась лишь смутная череда образов: отсвет фар полицейской машины на потолке; вода, капающая со стола на пол; тело на носилках, укрытое одеялом; какие-то бумаги, которые следовало заполнить; похороны.

И стеклянная призма. Патологоанатом, проводивший вскрытие, вынул ее из сжатого кулака Элизабет.

– Распишитесь, – сказал он, перед тем как отдать призму Кэмерону.

Одна из граней была со сколом.

 

 

Глава 1

 

Последние два года я только и делала, что пыталась разделить правду и ложь в череде событий, что последовали за смертью Элизабет. Как лава прорывается в трещину в морском дне и движется вверх сквозь соленую воду, так я должна была стать тобой, Кэмерон Браун, чтобы пробиться к логике. Иногда мне легко удается смотреть на мир твоими глазами. Я отчетливо вижу тебя идущим по саду за минуту до того, как ты нашел в реке тело матери. В конце концов, пока мы были любовниками, мы не чувствовали, где кончаешься ты и начинаюсь я. Это стало нашей бедой. Лидия Брук и Кэмерон Браун незаметно и крепко сплелись в тугой – слишком уж тугой – узел.

 

 

Я делаю это ради тебя, Кэмерон Браун, и ради себя, Лидии Брук, поскольку лишь собрав все кусочки головоломки, я перестану быть тобой и вновь стану собой.

Помимо тела Элизабет, найденного в реке, началом этой истории могли послужить и другие события, и я теперь ясно представляю связь между ними. Около полуночи 5-го января 1665 года произошел другой несчастный случай. Ричард Гресволд, действительный член Тринити-колледжа, открыл дверь на темную, неосвещенную лестничную площадку в Тринити. Сквозняк, закручивая и удлиняя тени на стенах, подхватил пламя лампы, которую Гресволд держал в руках. Кровь тоненькой струйкой потекла сначала из одной ноздри, потом из второй. Он вытер ее тыльной стороной ладони, размазав по щеке, затем подался вперед и очень медленно, теряя опору, начал валиться вниз, в бледный лунный свет, лившийся сквозь решетчатое окно. Рухнув с высоты, Гресволд ударился о стену и покатился по ступенькам вниз. Лампа тоже упала, и звяканье металла резко оттенило глухие удары бьющегося о ступени тела. К утру кровь из раны на голове Ричарда Гресволда просочилась в трещины каменной мостовой, и, по словам привратника, что извлек из стиснутого кулака мертвеца ключ от сада, на земле отпечаталась карта каналов через Топи.

Между двумя смертями, Гресволда и Элизабет, существовала связь. Элизабет поняла это незадолго до гибели, а мы – нет. Две смерти в Кембридже, разделенные тремя веками, но неразделимые, оттеняющие одна другую. Ричард Гресволд. Элизабет Фогельсанг.

Смерть Элизабет Фогельсанг, утонувшей в сентябре 2002-го, была первой из трех, что спустя четыре месяца стали предметом полицейского разбирательства. 16 января 2003 года в подвале полицейского управления Парксайда сержант Кафф взял у меня предварительные показания: задавал вопросы и записывал мои ответы на магнитофон.

– Прошу прощения, доктор Брук, все переговорные сегодня заняты, – сказал он, перебирая связку ключей, пока я шла за ним по бесконечным коридорам. – Придется расположиться в общей следственной комнате. Там, по крайней мере, никто не помешает. Сегодня лекция для персонала – по вопросам здоровья и безопасности. В нашем распоряжении около часа. Сейчас не официальный допрос. Это позже. А пока мы просто поговорим.

– Не знаю, успею ли уложиться за час, – ответила я.

Нервы были на пределе. Постоянная бессонница поднимала меня с постели посреди ночи, и я злилась на тебя и на себя. Однако мне хватало сил, чтобы не потерять контроль над собой, и в полицейском управлении Парксайда я держалась сдержанно и осторожно. Очень осторожно. Ведь они арестовали Лили Ридлер.

– Не волнуйтесь, доктор Брук, мы еще не раз с вами встретимся. Вы – главная фигура в нашем расследовании.

 

 

Так я познакомилась с другой версией событий, их версией. Ну, не совсем познакомилась, так, увидала мельком. Следственная комната была заставлена шкафами с каталогами, четыре причудливо изогнутых письменных стола расходились в разные стороны, справа висела белая магнитная доска во всю стену. Кафф пододвинул мне вращающееся кресло, а сам сел с другой стороны стола, аккуратно убрал все бумаги в ящик и запер его на ключ. К белой доске магнитами крепилось множество разных предметов и фотографий, а рядом с ними разноцветными маркерами были написаны имена, вопросы, списки, и все это между собой причудливо соединяли стрелки. С моего места видно было не слишком отчетливо, но, когда Кафф вышел в соседнюю комнату за какой-то папкой, я вытащила из портфеля фотоаппарат и быстро щелкнула доску. Рискованный шаг, и ему не было никого оправдания, кроме жуткого, разъедающего любопытства.

Магнитная доска, исписанная разными почерками, и на ней множество фотографий – три трупа: утопленница в красном и двое мужчин с изрезанными лицами; граффити на стене, несколько изувеченных кошек и лошадей, дом на Лэндинг-лейн, снимок Лили Ридлер рядом с какими-то людьми, которых я не знаю (по-видимому, из общества защиты животных), груда резаной бумаги. Когда я рассмотрела фотографию на ноутбуке, стали различимы детали. При сильном увеличении я смогла понять, что нарисовано синей ручкой: лестница в Тринити-колледже и проходной двор Сент-Эдвардз. Места, где произошли убийства. В правом верхнем углу можно разглядеть (я не сразу заметила) мою фотографию рядом с фотографией Сары. Этот снимок был запрятан в самую дальнюю папку у тебя на мобильном. Ты сделал его, когда мы были в морском заповеднике, в Холкхэме. Очевидно, полицейские пересмотрели все файлы на твоем телефоне. Снизу кто-то подписал мое имя. Лидия Брук.

На белой доске ясно прослеживалась полицейская версия событий, получивших впоследствии название «Кембриджских убийств». Потом их будут обсуждать в парламенте. Они станут главным аргументом в пользу принятия драконовских мер по борьбе с организованной преступностью и нового билля о полиции. В конце концов все это существенно изменит британское законодательство. На наших глазах творилась история, но мы этого еще не знали.

Первый разговор занял почти час. Каффа интересовали все подробности наших с тобой взаимоотношений: что я делала в доме Элизабет, откуда я ее знаю, когда мы с тобой виделись в последний раз и о чем говорили, во что ты был тогда одет, и что значило сообщение, которое я оставила тебе на мобильном. Кафф изображал беззаботность, рассчитывая, как я понимаю, усыпить мою бдительность. Он свел ответы вместе, запротоколировал их на линованном полицейском бланке, а потом прочел в виде связного рассказа, который ему каким-то образом удалось составить из моих отрывочных реплик. Я подписала: «с моих слов записано верно».

Через несколько месяцев я попыталась изложить свое видение событий для адвоката, представлявшего Лили Ридлер в суде. Она попросила записать все, что, по моему мнению, может иметь отношение к этому делу, начиная с похорон Элизабет и до начала суда. Тогда у меня не было сомнений, где правда, а где ложь, где начало, а где конец. Сомнения пришли позднее. Я печатала этот отчет в кабинете Кит, по два часа в день, пока все не встало на свои места. Хотя читать это будут последовательно, я писала главы не по порядку. Память устроена иначе. По ходу записи вспоминалось то одно, то другое. Какие-то вещи поначалу представлялись несущественными, но впоследствии я осознавала, что они могут иметь отношение к делу, и поэтому возвращалась и вставляла в свой рассказ различные мелкие детали, мысли, догадки, подозрения.

Я всегда недоумевала, как два рассказа – тот, что получился из ответов на вопросы Каффа, и тот, что я написала для Патрисии Дибб – вышли такими разными. Ведь ни в том, ни в другом нет ни слова лжи. Для полиции мой рассказ – лишь часть более объемной истории, составленной по показаниям примерно двадцати свидетелей. Следствие всего лишь расположило известные им события в хронологическом порядке, и, втиснутый в эти рамки, мой рассказ растянулся, как растягивается узор из металлических стружек на листке бумаги, если поднести к нему снизу магнит. Увязанный с остальными, мой рассказ принял другую форму. Присяжным предложили составную версию – притянутую, подчищенную, отфильтрованную, и те в нее поверили. У полиции получилось достаточно убедительно, и этого вполне хватило, чтобы отправить Лили Ридлер за решетку. Пожизненно. Паршиво, сказала она, когда я видела ее в последний раз. Теперь уже все решено бесповоротно. Дело закрыто.

А история продолжала меняться. Когда суд сделал заявление для прессы, и газеты раздули отчет о событиях, то со всеми драматичными, леденящими душу подробностями он занял почти две колонки мелким шрифтом. Один журналист даже представил жизнь Лили в виде временного ряда, на котором убийства выглядели маленькими зарубками. Прямое течение ее жизни казалось колеей, берущей начало от рождения и кончающейся арестом. Лили обвинили в трех убийствах и шестнадцати случаях жестокого обращения с животными, повлекших мучения и смерть. Однако осудили лишь за два убийства, поскольку не смогли доказать ее причастность к гибели Элизабет. Вставив эти преступления в линию жизни осужденной, дополнив их сведениями о родителях и дедушке, газетчики представили Лили Ридлер психопаткой, чудовищем. Теперь, спустя почти два года, Лили мертва.

Тогда мы считали, что этим все закончилось, но сейчас точно знаем – нет. Призраки не могут спать спокойно. И если полиция будет снова допрашивать меня, думаю, придется сказать, что теперь я смотрю на события по-другому – вижу взаимосвязь там, где раньше не замечала. Это пришло со временем. А тогда существенная часть была упущена. Никто не спрашивал об историческом аспекте, да и у меня самой не было четкого понимания происходящего.

Так чего же не хватало? Не хватало семнадцатого века. Только как вы скажете об этом полицейскому, который включил свой диктофон и произнес: «16 января 2003 года, полицейское управление Парксайда, показания доктора Лидии Брук»? Заявить ему: «Вы не опросили важного свидетеля и упустили подозреваемого. Здесь не хватает семнадцатого века. Вам надо поговорить с человеком по имени мистер Ф.»?

Как объяснить стражу порядка существование связи между утонувшей женщиной и мужчиной, упавшим с лестницы за триста лет до того? Связи не в обычном, повседневном понимании, а тонкой, как паутинка субстанции, вроде белых моточков, что видны на кончиках травинок, когда выпадают обильные росы.

Ворона слетела с крыши, и в тот же момент карта Кембриджа, висевшая у меня на стене, оборвалась, закручиваясь в рулон. От звука торопливых вороньих шагов по черепичной крыше и шуршания старой бумаги возникло чувство, что в комнате есть кто-то еще. Чья-то неприкаянная душа? Что ей надо от моего рассказа?

Нет. Если бы Элизабет была здесь, ее история походила бы скорее не на моточек шелка, а на палимпсест: одно время наслаивалось бы на другое, погребенные внизу слои просачивались бы наверх, как пятно на старой каменной стене проступает сквозь новую штукатурку.

Что бы сказал или сделал Кафф, если бы я намекнула, что полиции необходимо разобраться в истории человека, упавшего с лестницы в Тринити-колледже 5 января 1665 года? Пятно на мостовой, оставшееся после этого падения, просочилось сквозь жизни Элизабет и Лили и подчинило своей власти всех нас. Кафф не догадался бы о значении этой даты – 1665. По крайней мере, мне так кажется. 1666 – говорит о многом. В тот год резко пошла на спад Великая чума, и Великий лондонский пожар оставил от столицы лишь бледную тень. Кафф, наверное, вспомнил бы это из школьного курса истории.

Если бы я рассказала про Гресволда и про странную дружбу Исаака Ньютона с неким мистером Ф., Кафф не стал бы это записывать, счел бы не относящимся к делу. Несчастный случай в Тринити-колледже в 1665. Тайная дружба между двумя молодыми людьми, скрепленная общим интересом к алхимии и математике. Какое отношение это могло иметь к серии убийств, произошедших в Кембридже в 2002-2003 годах? Если бы я на это намекнула, Кафф поднял бы густую черную бровь, и его ручка застыла бы в воздухе. Элизабет Фогельсанг поняла бы. А Кафф – нет.

Лили отправилась за решетку, потому что в суде отсутствовал семнадцатый век. Временной ряд должен быть длиннее, гораздо длиннее, с боковыми ответвлениями, поворотами и извивами; не прямая дорога, а лабиринт – моточек шелка, который наматывался с 1665 года, триста тридцать восемь лет.

Я много думала о лабиринтах. Ариадна дала Тесею нить, чтобы он нашел дорогу из плотоядной пустоты, оставшейся от Минотавра. Чтобы выбраться, надо было потянуть за эту нить. Теперь, впервые за долгое время, я понимаю, что все мы были скреплены с Исааком Ньютоном невидимыми связями, переплетенными, как корни сныти в саду у Кит.

Тем летом, когда я записывала нашу с тобой историю для Патрисии Дибб, мы с Кит объявили войну сныти, которая захватила у нее на Стартон-стрит все клумбы. Начав копать, мы увидали, что растения связаны огромной сетью корней. Нет смысла выкапывать часть – ее нужно уничтожить целиком, иначе сныть вновь расползется во все стороны во влажной темноте почвы. Новый зеленый листок проглянет наружу через неделю или две. Грейс – пожилая соседка Кит, перегнувшись через изгородь, убеждала нас оставить это занятие. Мол, она пятьдесят лет боролась со снытью – и все напрасно: обрываешь корень, а он только дает новые побеги.

Из кабинета на чердаке я смотрела на ее длинный сад с розовыми клумбами, цветущей шуазией и гравийными дорожками, извивающимися между высокими кустами. Мне представлялось, как в темноте, под лужайкой, обсаженной ирисами, тянутся невидимые корни сныти. К концу июня мы почти всю ее изничтожили, но я не сомневалась, что оставшиеся кое-где побеги и усики ухватятся за корневища других растений – луковицы ирисов, клубни гладиолусов, – и на следующий год мы опять увидим здесь заросли сныти.

Сейчас я вижу, как внуки Грейс, одетые в дождевики, прыгают под яблоней на батуте. Сныть проложила себе дорогу через сад, разбитый на этом месте много веков назад, задолго до того, как тут появились розы и кустарник, батут и сарай, задолго до того, как был построен дом, в котором живет Кит. У Кит на кухне висит пожелтевшая фотография этой улицы, сделанная во времена строительства первых домов. На ней виден каркас длинного здания, окруженный садами. А еще до того, как насадили сады, здесь, к юго-востоку от Тринити-колледжа, где жил Ньютон, были болотистые пустоши, и сныть бесчинствовала во влажной земле, не зная удержу. Во времена римлян земледельцы и садовники не давали ей разрастаться, но разводили на огородах, чтобы варить супы и лечить подагру. Строители раскопали под дорогой, в двух шагах отсюда, остатки великолепной римской виллы – три комнаты с ярко-красными, желтыми, зелеными, серыми и темно-синими фресками на стенах. Кое-где даже попадались фрески, сделанные под мрамор. Нашли остатки черепичной крыши, стеклянных окон и цементных полов, под которыми из привозного известняка древние архитекторы создали сложную систему отопления. Вероятно, это был последний дом на краю поселения, на границе между цивилизацией и дикостью болот.

Каждый раз, рассекая корень сныти, мы терпим поражение – чтобы справиться с ней, придется затратить вдвое больше сил. Теперь я начинаю понимать, почему Исаак Ньютон так боялся греха, и почему имя мистера Ф. стали связывать с именем Ньютона, и как вышло, что никто из них уже не мог остановить начатое. Наконец я вижу, как последствия поступков, совершенных в семнадцатом веке, извилистыми путями, под землей и по воздуху, расщепляясь и множась, проникают к нам. Химически и биологически.

Мой рассказ, вернее, оба мои рассказа – магнитофонные записи, сделанные в отделении полиции Парксайда, и отпечатанный на машинке отчет, написанный по просьбе Патрисии Дибб, начинаются с похорон Элизабет Фогельсанг.

Сейчас, Кэмерон Браун, я начинаю его снова, чтобы дать тебе нить, которая выведет из лабиринта. Я верну семнадцатый век в канву событий. Надеюсь, ты меня услышишь.

 

 

Глава 2

 

В день похорон Элизабет я, как обычно, опаздывала и, уже выехав на шоссе, вдруг усомнилась, захлопнула ли входную дверь. Возвращаться времени не было. Может, позвонить соседке и попросить ее проверить? Держа руль одной рукой, другой я вытащила записную книжку, чтобы посмотреть, есть ли у меня номер Греты, но слишком резко вильнула в сторону разделительной полосы. Не надо спешить и хвататься за все сразу. Будь внимательней. Не заблудись. Двигайся на север по М23 (море должно оставаться за спиной); мимо меловых холмов на юге к широко распахнутому глазу M25; дальше по кольцу против часовой стрелки; на другой берег Темзы по Дартфордскому туннелю; затем на север, к вершине круга и оттуда снова на север по М11– въезжаем на равнины Восточной Англии. Приближаемся к Кембриджу с севера, попадаем на окружную, едем на восток и там уже ищем Часовню Прокаженных.

Чтобы компенсировать отсутствие внутреннего компаса, Кит научила представлять направление в виде рисунка – угольно-черной стрелки на листе белой бумаги. У меня плохо с ориентацией в пространстве. Только не надо говорить, что с этим у всех женщин плохо. Если мужские и женские черты свести к обычному набору стереотипов, то окажется, что в моем характере гораздо больше мужского, чем женского. Скорее, проблемы с ориентацией свойственны писателям: они держат в голове слишком много карт – временных, дорожных, сюжетных. И все эти карты наслаиваются одна на другую, как этажи здания. В результате их почти невозможно разделить.

Опаздывать нельзя. Не сказать, чтобы я часто ходила на похороны. В то утро я долго собиралась, раздумывая, одевать черное или нет. Я натянула черное, потом сняла и надела темно-синее, потом снова сняла, и вскоре по всей спальне уже валялась скомканная одежда. Рождество, Пасха, свадьбы и похороны. Я ненавидела эти бессмысленные сентиментальные ритуалы, следующие одному и тому же окостеневшему протоколу. Элизабет не придала бы значения тому, во что мы одеты. Она вообще не ходила на похороны.

Элизабет Фогельсанг – чему вообще она придавала значение? Неправильно расставленным знакам препинания, ошибкам в датах, логическим нестыковкам, подтасовке фактов, стилистическим ошибкам, Часовне Прокаженных на Ньюмаркет-роуд… Да, и еще запахам. Элизабет всегда обращала внимание на запахи. Она могла по запаху понять, что вы заболеваете. Однажды сказала мне об этом, когда мы встретились с ней в буфете университетской библиотеки. Она заговорила, но я не могла отвести глаз от любимых губ, почудившихся мне в ее лице. Ее губы. Твои губы. Мать и сын.

– Лидия, вы не заболели? – спросила она, помешивая чай и стараясь при этом не смотреть мне в глаза. – От вас исходит такой запах… не неприятный, но…

– Какой запах? Пота? – Я моментально покраснела. Со мной еще никто так не говорил. Даже мои ближайшие друзья. Даже Кит. Я была оскорблена, рассерженна и одновременно очарована. «От вас исходит запах». Я сразу представила себе пар, поднимающийся над спинами оседланных лошадей, морозное дыхание зимнего утра. На какой-то миг я даже испугалась, что твоя странная мать почувствовала на моей коже твой запах. Впрочем, к тому времени мы уже три года не прикасались друг к другу. Неужели после стольких лет она смогла что-то уловить? Конечно, я все еще чувствовала твое присутствие, особенно когда эти губы, ее губы, были всего лишь в метре от меня.

– Нет, мокрых газет, долго пролежавших в сыром месте. Чернил, типографской краски, сырых листьев… Это гланды. Судя по всему, вы заболеваете.

Только тут она подняла глаза. Слава богу, к тому времени румянец на моих щеках уже прошел. Я пощупала гланды и почувствовала, что они немного припухли и саднят. Через три дня я свалилась с температурой.

Однако Элизабет добила меня не этим.

– В Кембридже все давно знают. Про вас и моего сына.

– Не удивительно, – сказала я, отвечая прямотой на прямоту. Так легче, чем ходить вокруг да около. – Вам кто-то сказал?

– Я однажды видела вас вместе. Вы шли из Южного крыла в Северное. Меня вы не заметили. В том, как вы шли, что-то было не так – вы не улыбались, не разговаривали, не производили впечатление друзей. Но не волнуйтесь. Я не стану вас осуждать – да я и не вправе. Жизнь порой непросто складывается. И моя сложилась непросто…

– Поэтому я и уехала из Кембриджа, – сказала я, тут же почувствовав, что это не совсем правда.

– Я догадывалась. – Она улыбнулась и собрала свои бумаги. – Теперь стало легче. Я подумала, если мы будем снова работать вместе, лучше сразу объясниться.

 

 

И вот теперь, спустя годы, я еду из Брайтона в Кембридж, от моря к Часовне Прокаженных, что, как корабль, высится у края болотистой пустоши. И опаздываю.

На Ньюмаркет-роуд движение почти встало; я решилась проверить телефон и достать косметичку. Но только я успела нанести тональный крем на одну щеку и половину носа, как машины снова поехали, и, пытаясь одновременно справиться с рулем и макияжем, я уронила капельку крема на черную юбку. Теперь не ототрешь. Накраситься нужно обязательно, потому что я всю ночь не спала. До отъезда в Кембридж мне надо было закончить рукопись и отослать ее по электронной почте Миранде. Миранда уже, наверное, прочла мое письмо, сохранила вложение и распечатала на плотной бумаге кремового цвета: «Преломление. Пьеса Лидии Брук». И, скорее всего, отложила. Все оценки она оставляет на потом. Я решила, что больше не буду думать о пьесе. Только об Элизабет. О чудесной, умной, увлекающейся Элизабет.

Проезжая по Ньюмаркет-роуд мимо Барнуэлла, я всегда вспоминаю о проститутках: о проститутках и борделях семнадцатого века. В Барнуэлл за продажной любовью приходили студенты. Путешественник семнадцатого века, посетивший Кембридж, писал, что за 18 пенсов (это 8 фунтов на нынешние деньги) школяр и его возлюбленная могли получить бордель в полное свое распоряжение, и с оттенком мужского превосходства добавлял, что со времен Генриха I среди достигших шестнадцатилетия обитательниц Барнуэлла нельзя было отыскать ни единой девственницы. Рассказывают, что рядом с Крайст-колледжем студенты снимали свои робы и аккуратно скатывали их, чтобы никто не видел, что они покидают город через Барнуэлл-гейт. Студентам было запрещено появляться в восточном пригороде, по крайней мере, официально. Однако совсем немногие придерживались правил колледжа. Ньютон, вероятно, был из числа этих самых немногих. По крайней мере, в том, что касалось проституток. Насколько мы сейчас можем судить.

Я припарковалась на Ойстер-роуд и, глядя на себя в зеркало заднего вида, завершила макияж (кораллово-розовые губы, темный тональный крем, румяна цвета капучино), а потом вышла из машины и заперла ее на ключ. Только тут я поняла, что в своем полусонном состоянии оставила машину на том самом месте, где она стояла зимним вечером, когда Элизабет показывала мне Стурбриджскую ярмарку. Ярмарка нужна была мне для пьесы, которую я в то время писала (сразу после приезда из Франции). Вывеска на старом пункте приема металлолома живо напомнила мне, как шесть лет назад мы шли здесь вдвоем с Элизабет. Я прислонилась к машине и крепко зажмурилась. Навалилась усталость, я почувствовала, что вот-вот расплачусь.

– Если хотите писать о семнадцатом веке, вам, в первую очередь, надо почувствовать, чем он пахнет, – говорила тогда Элизабет. Я слышу ее голос так отчетливо, будто она стоит рядом со мной. – Приходите вечером – я покажу вам кое-какие запахи. Вы сразу поймете, с чего начать.

Снежным февральским вечером Элизабет везла меня на своей машине по людным улицам с говорящими названиями Ойстер-роуд – Устричный ряд, Мерсерс-роуд – Полотняный ряд, Гарлик-роуд – Чесночный ряд и Сванз-уолк – Лебяжий переулок. У меня была с собой цифровая камера (я использую ее как визуальную записную книжку), и сквозь открытое окно машины я сделала множество фотографий – граффити, перевернутые мусорные контейнеры, кучи металлолома, одноэтажные домики, склады и ржавое железо. Улицы современного Стурбриджа расположились на том самом месте, где, начиная с двенадцатого века, мэр и городской совет Кембриджа устраивали ярмарку. Элизабет припарковалась у начала Гарлик-роуд, вышла из машины и тут же, прямо перед воротами пункта приема металлолома, преобразилась в шамана, говорящего с духами истории. Меня захватило и понесло.

– Положитесь на свое воображение, и оно приведет вас, куда нужно. Допустим, сейчас сентябрь 1664 года. Прямо от того места, где вы стоите, уходит на север Чесночный ряд – главная артерия ярмарки. Под ногами у вас хлюпает липкая грязь. Где-то там, на северо-западе, протекает река Грант, по которой добиралось на ярмарку большинство торговцев. Многие приехали с севера, из Кингз-Линна, по каналам через Топи. Их суденышки сейчас толпятся у пристани. Между нами и рекой лежат пахотные поля. Урожай уже собран, поэтому далеко, насколько хватает глаз, на полях видны лишь коротко остриженные стебли и кое-где – одинокие островки диких цветов. Все вокруг вытоптано тысячами торговцев, расставивших ряды разноцветных палаток. Дальше у реки расположились Угольная ярмарка и Свечная ярмарка, а также маленький холм, прозванный Рыбьей горой. Прямо в центре, рядом с временным домиком мэра – Устричный ряд, устрицы там продаются тысячами. Их доставляют из Кингз-Линна и, чтобы они не портились, хранят в бочках, наполненных льдом и соломой. Между нами и Устричным рядом – Аптекарский ряд. Справа – прилавки, за ними – Кожевенный ряд, а еще дальше к северу – Лошадиная ярмарка. Расставьте их по местам. Представьте себе ремесленников, которые прибыли сюда целыми гильдиями: ювелиры, игрушечники, медники, гончары, жестянщики, галантерейщики, шляпники, изготовители париков. Представьте склады торговцев фаянсом, кукольников и проституток и среди всего этого – кофейни, забегаловки, кабачки. Тут же жонглеры, акробаты и шуты. Вы стоите среди всех этих палаток и прилавков. Чувствуете запах? Закройте глаза.

Пахло навозом, бренди, морем, устрицами, мылом, дегтем, кожей, тюками шерсти, сложенными у Часовни Прокаженных. Под лучами восходящего солнца переплетались друг с другом самые разные запахи. Я, невидимая для призрачных торговцев, шла вдоль рядов, перебирая шерсть, шелка, пряности, раковины с устрицами. Я пробовала на ощупь сушеный хмель, касалась мраморной бумаги книг, слышала голоса, в которых различимы были говоры всех английских земель и северной Европы. Мужчины и женщины из Ланкашира, Голландии, Германии, Йоркшира. Куры, лошади, железо, движущиеся цепи весов. Секс, разгул и вожделение.

– Это величайшая средневековая ярмарка в Европе, – негромко сказала Элизабет. – Теперь вы чувствуете ее запах? Современный Кембридж выстроен на ее месте. Здесь все – палимпсест. Один век наслаивался на другой, и так в течение тысячелетий. Еще не все потеряно, на своих местах, словно часовые, до сих пор стоят немногие уцелевшие с тех времен дома. Прошлое сочится отовсюду, наверное, сильнее, чем в любом другом месте города. Вы сами увидите. Пойдемте, я покажу вам часовню.

Мы двинулись по людной Ньюмаркет-роуд к вершине холма, где в маленькой долине у дороги приютилась Часовня Прокаженных.

– Во времена Ньютона ее использовали как склад, она была наполовину разрушена, – начала Элизабет, доставая из кармана кованый железный ключ и вставляя его в замочную скважину. – Вы только представьте, она стоит тут почти тысячу лет, тогда на месте города были лишь деревня, замок и крепостная стена. В семнадцатом веке здесь бывали Сэмюэль Пипс и Джон Беньян. Стурбриджская ярмарка стала прообразом "ярмарки тщеславия" в "Пути паломника" Беньяна. Оттуда Теккерей позаимствовал название для романа.

А теперь, опаздывая на похороны Элизабет, я шла к Часовне Прокаженных, затерянной где-то в закоулках Стурбриджской ярмарки, вместе с призраком погибшей женщины, с целой охапкой воображаемых запахов, которым я не находила применения, с Пипсом, Беньяном и Теккереем.

– Это из-за вас, Элизабет, я опоздала, – произнесла я вслух и отступила в сторону, чтобы пропустить разговаривающую по мобильному телефону женщину с коляской. Мы обе говорили в пустоту, обе не видели своих собеседников.

Прошлое подступило снова, как всегда случалось в присутствии Элизабет. Да, я на пять лет оставила Кембридж и тебя, Кэмерон Браун, но чувства, которые внушал мне этот город, остались теми же – подавленность, удушье и затхлость. Когда тяжелые серые тучи, почти все время висевшие над городом, вдруг менялись на бесконечную голубизну небес, у меня сжималось сердце. В Кембридже постоянно вспоминала мадам Бовари, старающуюся вдохнуть жизнь в распорядок чопорных предместий, мечтающую неизвестно о чем и бунтующую непонятно против чего. И как у Эммы, твои глаза каждый раз бывали разными – черными в тени, светло-карими в дневном свете и темно-карими вблизи. Подобно срезам стволовых клеток, которые ты изучал и фотографировал, твои глаза играли всем богатством цветов и оттенков средневековых витражей.

 

 

Глава 3

 

Первое, что я почувствовала, войдя в темную часовню, – это запах. Церковь была заполнена голубыми гиацинтами. В полутьме, на фоне простых побеленных стен сияли синий кобальт цветов и изумрудная зелень листьев. На дальнюю стену маленькой, чуть больше амбара, церкви проецировалась фотография Элизабет, на которой ей было около тридцати. Наверное, фотограф окликнул ее, и она, с бокалом шампанского в одной руке и сигаретой в другой, обернулась на камеру, улыбнулась и подняла бокал, однако в глазах застыло отсутствующее, мечтательное выражение. В точности как у вермееровской девушки с жемчужной сережкой, подумала я и поняла, что сейчас заплачу.

Из магнитолы, поставленной на стопку красных пластиковых стульев в углу, лился «Реквием» Моцарта. Пожилая женщина, стоявшая у двери, протянула мне программку и пакет бумажных носовых платков в целлофановой обертке с красными розами. Она жестом показала в сторону пустого кресла с табличкой «занято», на котором кто-то положил маленький прямоугольник с моим именем, написанным детским почерком, и маленькой улыбающейся ромашкой в верхнем левом углу. Пришлось пересечь луч проектора, и моя виновато согнувшаяся тень промелькнула на сильно увеличенном лице Элизабет. Я сразу вспомнила театр теней, который мачеха устроила на мой день рождения: экран, установленный в старом амбаре, был сшит из белых простыней черными сапожными нитками.

Все лица повернулись ко мне – как можно опаздывать на похороны? Женщина в черном прижала к лицу белый шелковый платок: на платке и на щеках растекалась тушь. Мне послышался непочтительный смех Элизабет.

Сев на свое место, я увидала множество пылинок, пляшущих в луче света, в проходе, всего лишь в паре сантиметров от моего плеча. Освещенные частички фотографической Элизабет плыли, меняя друг друга, через пыль веков. Элизабет – не палимпсест, она – пыль. Пыль не исчезает. Пыль бессмертна. Откуда она берется в Часовне Прокаженных? Из чешуек кожи больных проказой, из пыльцы растений с окрестных полей, из сажи свечей, горящих на алтаре.

Музыка резко оборвалась, когда слева от меня за кафедрой встал высокий мужчина. Это не викарий. Тут, кажется, вообще не было никакого викария. Высокий мужчина, вероятно, ждал, пока я сяду. Ждал последнюю гостью – злую фею.

Я узнала тебя, только когда ты заговорил. Твой голос, низкий и глубокий, сейчас звучал глухо и прерывисто. Лица было не видно, только контур фигуры. Ты часто останавливался и постоянно проводил рукой по волосам, отчего они становились растрепанными и всклокоченными.

– Моя мать сама выбрала это место для своих похорон – для нее это было очень важно. Она называла эту часовню хранителем истории. Элизабет была историком. Самой себе она представлялась стражем, охранявшим семнадцатый век от того, что она называла «постепенным наступлением забвения». Она много раз повторяла эту фразу в своих работах: «постепенное наступление забвения». Те из нас, кто сегодня скажет несколько слов в память о ней, будут участвовать в написании коллективного некролога. Мы тоже станем хранителями истории ее жизни. Но что значит – рассказать историю жизни Элизабет Фогельсанг?

Ты поднял глаза. Аккуратно подобранные слова стали распадаться. Ты бросил заранее написанную речь. Я понимаю, каково это – оторваться от твердой опоры и отправиться в свободный полет мысли. С возрастом я все чаще отваживаюсь на это в своих выступлениях перед публикой: стоя на краю пропасти, ты делаешь шаг вперед, к чему-то, что еще не до конца сформировалось в сознании, но это дает возможность избежать затертых фраз и казенных выражений.

Ты продолжал:

– Знает ли хоть кто-нибудь, почему ее так занимали алхимики семнадцатого века? Что она в течение пятнадцати лет искала в архивах? Мне известно о своей матери почти все. Я могу сказать вам, что она любила: голубые гиацинты, лилии, кота Пипса, черный шоколад, сад, яблочный пирог, правильную пунктуацию, Верлена, Бодлера и Камю.

Ты улыбнулся, и кто-то сзади крикнул:

– «Шато лафит»!

Все засмеялись. Ты указал на пятно света на белой стене – оно сошлось в точку и пропало.

– И еще она любила солнце на камне. Но я не могу вам сказать, что она искала. Наверное, следовало ее спросить. Мне жаль, что я этого не сделал.

Зал отозвался понимающим шепотом.

– Я пытаюсь удержать перед глазами ее образ, но картины размазываются. Часть из них движется, другие застыли на месте. Только сейчас я начинаю понимать, что значит «горечь утраты». Когда я думаю о своей матери, я представляю ее склонившейся над книгой. Моя мать, – произнес ты почти по слогам и снова опустил глаза к заготовленному тексту, подхватывая надежный и продуманный ритм, – любила читать. Когда мы виделись последний раз, она была поглощена изучением старинных карт и рукописей. Ей хотелось узнать, что было раньше на месте библиотеки, построенной по проекту Кристофера Рена. Не приблизительно, а точно. Она изучала старые карты, отчеты о поездках и архивы университета. Чертила новые карты. История Элизабет Фогельсанг – это история женщины, которая пыталась разгадать какие-то загадки. Удалось ли ей это? Не думаю. Если бы удалось, мы бы знали. За два месяца до своей смерти она проводила раскопки под фундаментом библиотеки Рена. Она лишь однажды читала мне вслух после того, как я вырос из возраста детских сказок. Мне было шестнадцать. Он прочла мне свое самое любимое стихотворение. Мы завтракали, и она декламировала «Пятнадцать способов смотреть на черного дрозда». Или их было тринадцать? Я вечно путаю. В ее книге на этом месте было пятно от варенья.

Теперь, привыкнув к полумраку, сквозь слезы, стоявшие у меня в глазах, я смогла разглядеть тебя получше. Волнистые волосы, уже начавшие редеть, щетина на щеках, тонкие черты лица, плохо сидящий костюм, черный галстук. Кэмерон Браун, сын Элизабет. Тот Кэмерон Браун, которого я знала, очаровывал людей с первого взгляда и всегда был в центре внимания. Теперь я видела тебя беспомощным и растерянным.

– Я могу предложить вам лишь какие-то разрозненные факты из жизни моей матери. У других, здесь присутствующих, думаю, получится лучше. Но у меня нет ничего более подходящего, чем воспоминания, фотографии и стихи. В конце концов, именно из этого и складывается наша жизнь. Вчера я искал их в книге Уоллеса Стивенса, что была у нее в библиотеке. В стихотворении «Тринадцать способов смотреть на черного дрозда» в девятой строфе говорится:

 

Когда дрозд скрылся вдали,

Он наметил границу

Какого-то важного круга.*

 

--- сноска -----

* Перевод Г. Кружкова

------------------

 

Именно это случилось с Элизабет. Она скрылась из поля нашего зрения, но ее отсутствие отмечает границу многих кругов, – твой голос снова прервался, – которых мы еще не видим.

Да, тут ты прав. История Элизабет не закончена. Сможем ли мы когда-нибудь понять ее? Ужасно несправедливо, что жизнь кончается слишком быстро, и смерть прерывает нас на полуслове.

Поднялся ветер, и Часовня Прокаженных стала кораблем в открытом море: экипаж и пассажиры ждали в темном трюме, пока капитан плакал. Через маленькое окно, расположенное под самой крышей, я видела клонившиеся под ветром кроны деревьев и проносившиеся мимо обрывки газет и пластиковые пакеты. Окно распахнулось, и рама застучала о каменную стену. Никто не шевельнулся. Окно хлопнуло снова. Яростно, настойчиво.

Кэмерон нажал кнопку на пульте проектора, проткнув им воздух, словно бросая вызов ветру. Новые фотографии, сменяя друг друга, появлялись на том месте, где был черно-белый снимок Элизабет с бокалом шампанского и сигаретой. Кто-то, уже не надеясь, что Кэмерон заговорит вновь, сделал музыку громче. Послышались «Четыре последние песни» Штрауса.

Черно-белые фотографии из семейного архива: Элизабет в свадебном платье по моде 50-х годов, туфли сброшены, ноги скрещены – она читает. За ее спиной танцуют и веселятся. Элизабет в саду, перед ней на клетчатом коврике – толстый младенец, она читает, вороны кружатся у нее над головой. Черно-белые фотографии сменились цветными. Элизабет рядом с маленьким мальчиком в черных шортах и гольфах, книга торчит из кармана ее передника. Элизабет со своим мужем Франклином и семилетним Кэмероном на пляже. Рядом – их друзья с детьми, на Элизабет – платок и солнечные очки, а в руке – книга. Вот Элизабет в черном брючном костюме лежит на дереве, как молодой леопард: она читает сборник стихов Уоллеса Стивенса в желтой обложке с пятнами от варенья. Высокий, уже взрослый Кэмерон с матерью и друзьями на отдыхе в Шотландии. Кэмерон в толстом черном пальто и длинном полосатом шарфе сидит все на том же клетчатом коврике. Оба, и мать, и сын, погружены в чтение, у них за спиной – вид на Гленко. Затем одна за другой несколько фотографий Элизабет с Кэмероном, потом с Сарой, с младенцем, со вторым младенцем. Снимки на пляже – всей семьей, знакомый клетчатый плед на песке, Элизабет, всегда на краю кадра – читает или отложила книгу, чтобы улыбнуться в камеру.

Фотографии захватили меня, я была там, с Элизабет, и вдруг женщина, сидевшая рядом со мной, коснулась моей руки – от неожиданности я чуть не подпрыгнула. Сейчас я помню ее руку даже лучше, чем лицо. Выступающие вены и ногти, слишком длинные, как когти.

– Что-то попало в глаз, пылинка, наверное, – извиняющимся тоном прошептала пожилая дама. – Вы мне не поможете? Никак не могу ее вытащить, глаз уже болит.

Я почувствовала, как сжалось сердце. Пылинка в глазу. Ничего особенного. Пожилая женщина в темно-синем жакете и широких брюках. Подруга Элизабет.

– Конечно. Только давайте лучше выйдем на солнце.

– Второй глаз у меня незрячий, а теперь я и этим не вижу. Уж не знаю, как выберусь отсюда.

– Обопритесь на мою руку. Мы справимся.

Я хотела, чтобы мой голос прозвучал легко и шутливо, но, к своему ужасу, обнаружила, что говорю, как медсестра в доме престарелых. Но дама, судя по всему, не обиделась.

Я взяла ее под руку и повела к тяжелой дубовой двери мимо одетых в черное мужчин, женщин в шляпках и детей с молитвенниками в руках. Нам снова пришлось пересечь луч проектора – через фотографию Элизабет с внуком, на коленях – раскрытая книга. Название зловещее – «Осушение Топей». Кэмерон начал читать какие-то стихи. Головы опять повернулись в мою сторону, когда я споткнулась о груду молитвенников. Кэмерон на мгновение умолк и поднял глаза, но в полутьме, за проектором он меня не разглядел.

Споткнувшись, я впервые заметила на правом предплечье дамы татуировку, темневшую на фоне белой кожи. Из-под темно-синего рукава виднелся якорь около трех дюймов длиной и рядом – какие-то неразборчивые буквы. Казалось, она недавно вернулась из рейса: загорелая и широкоплечая, с необычайно мускулистыми для семидесятилетней женщины руками. Хотя комплекцией она походила на мужчину, одета дама была подчеркнуто по-женски: трикотажная двойка и нитка жемчуга на шее. Такой стиль выбирают мужчины, которые носят женское платье. Ее прическа была словно вылеплена из глины. Волосы, вероятно, светлые от природы, выкрашены в бледно-оранжевый цвет, аккуратно накручены и так обильно политы лаком, что маленькие завитки волос казались деревянными. Я сразу представила себе еженедельный поход в парикмахерскую, бигуди, лак для волос, легкий начес и обмен свежими сплетнями.

На улице не было никаких скамеек и вообще ничего, на что присесть, и я попросила женщину – в свете дня она определенно выглядела женщиной – опереться о стену церкви. Удерживая веко открытым, я легонько касалась ее глаза шелковым платком, который нашла на дне своей сумки, и старалась удалить черную крупинку, прилипшую к зрачку. Дама заморгала и начала благодарить меня. Глаз распух и налился кровью, от солнечного света и моей руки, мельтешащей в поле зрения, зрачок сокращался и расширялся. Второй глаз не двигался совсем. Он был молочно пуст, как темно-синяя пещера, заполненная белым туманом. Взгляд проваливался в эту бездонную глубину, не находя опоры. Меня замутило. Слава богу, что не пришлось к нему прикасаться.

– Спасибо, спасибо, теперь все в порядке. – Пожилая дама говорила высоким голосом и так аристократически, как женщины в фильмах сороковых годов. Я будто слышала голос героини «Коротких встреч»*. Почудилось, что воздух наполнился дымом паровоза и музыкой Рахманинова. – Не сочтите за бестактность, но вы мне кого-то напоминаете. У вас точно такие же волосы, как у нее, – тяжелые и шелковистые. Очень красивые. Меня зовут Дайлис Кайт. А вас?

 

------ сноска -------

* «Короткие встречи» – фильм режиссера Дэвида Линна (здесь и далее примеч. переводчика)

-----------------------

– Лидия Брук.

– И чем вы занимаетесь?

Ни на секунду не задумавшись, я ответила:

– Я – писательница.

Писательница. Да, писательница. Вот кто я такая. Есть целый список определений, которые ко мне совсем не относятся. Я – не жена, не мать и много еще чего «не». Вдруг, сама не знаю почему, мне захотелось рассказать об этом Дайлис Кайт.

– Поэтесса? – спросила она, поворачиваясь в мою сторону зрячим глазом, все еще красным и припухшим.

– Нет, я пишу романы и пьесы. Хотя до недавнего времени довольно много писала для заработка: юридические документы, письма, рекламные тексты, семейные истории и мемуары.

– А Элизабет? Как вы с ней познакомились?

– Мы много лет сотрудничали. Она помогала мне с докторской диссертацией и потом, когда я писала свою первую пьесу. Я тогда жила во Франции. Киностудия настаивала на историческом консультанте, и я вспомнила про Элизабет. Я несколько раз приезжала к ней в Кембридж, мы переписывались. Элизабет писала потрясающие письма.

– Вы правильно сделали, что обратились к Элизабет. Встреча с Элизабет – встреча с семнадцатым веком. У нее настоящий дар.

– Вы говорите так, будто она по-прежнему здесь.

Что-то – ветер, ветка, упавший лист – вдруг коснулось моей шеи.

– Ну, конечно, она здесь. Я ее еще не видела, но она точно здесь. И остальные тоже. Разве вы не чувствуете?

Теперь молочно-белый глаз закатился, и я вдруг поняла, что пристально всматриваюсь в сплетение кровеносных сосудов. Жуткие, полопавшиеся, как будто в глубине, под ними, что-то невидимо кровоточило. Лучше смотреть прямо туда, не отводить взгляд. Ноги у меня подкашивались.

– Они здесь. Вон там, прислонились к дереву. Но только не мистер Ф. Его нет. Он-то знает, что лучше не приближаться. Так что бояться некого. Гресволд, Каули и юноша – здесь.

Она улыбнулась, и глубоко во рту блеснул золотой зуб.

– Они пришли, чтобы засвидетельствовать свое почтение. И ждали вас. Тут несколько человек ждали именно вас.

Я никого не увидела среди деревьев, на которые она указала.

– Вы потратили на меня столько времени, Лидия, – сказала она, протянула руку с выступающими венами и длинными ногтями и нежно провела ею по моим волосам. – Тяжелые… Я так и думала. Как будто мокрые… Как будто тяжелый шелк цвета меди. Гладкий-гладкий…

Мне снова было шесть лет, я стояла перед кроватью и ждала, что зеленая рука вот-вот высунется из-под одеяла и ухватит меня за лодыжку. Я уже чувствовала на своей голой ноге ее влажное прикосновение и не могла пошевелиться, убежать. Меня прошиб пот, и стало зябко под ветром с Топей. Я чувствовала холод каждым дюймом кожи. Дайлис разрушила чары:

– Пожалуй, вам лучше вернуться в часовню, Лидия. Можно, я буду называть вас Лидия? Послушайте. Поют «Скалу веков»*. Чудесно. Идите первая. Пока они поют, вы незаметно проскользнете. А я еще постою немного. Мне надо собраться с мыслями.

--------------- сноска ------

* «Скала веков» - христианский гимн, написанный Огастесом Топледи.

--------------------------------

Когда я уже повернулась к ней спиной, чтобы идти к церкви, снова налетел порыв ветра, и я не услышала последних слов, но совершенно уверена, что Дайлис произнесла:

– Я вас найду.

 

 

После окончания службы я дважды обошла двор часовни, цепляясь за кусты ежевики и обжигаясь крапивой, но пожилую даму не нашла. Народ быстро разошелся, стараясь спрятаться от пронизывающего ветра. С холма мне было видно, как уходил ты – один. Спустя несколько минут за тобой последовала Сара вместе с Лео и Тоби – высокая, аккуратно одетая женщина с двумя хорошенькими сыновьям (по моим прикидкам, им сейчас одиннадцать и пятнадцать). Кто-то, в профиль очень похожий на тебя, вежливо прощался с людьми, пожимал руки. Я прислушивалась к себе, стараясь понять, что чувствую теперь, спустя пять лет, снова увидев тебя, Сару, мальчиков… Все равно что ощупывать место, где был синяк.

Ветер обломал ветки и разметал листья, в густой траве валялся мусор, унесенный им со свалки.

Я ни с кем не разговаривала. Не могу понять, почему я тогда фотографировала ворота пункта приема металлолома и граффити на стенах. Придумывала себе занятие? Не хотелось снова плакать. Я сфотографировала их для Энтони, который вплетает граффити-теги в свои скульптуры. Скульптуры Энтони похожи на менгиры – древние камни на опустевших полях. Их значение нам непонятно, они, так же как и граффити, – тайный знак, попытка оставить память о себе, способ сказать: «Я проходил здесь на пути сквозь время. И оставил след». Многие годы я фотографировала разрисованные стены и граффити-теги во всех городах, где мне приходилось бывать, и из интернет-кафе Калькутты и Берлина по электронной почте посылала фотографии Энтони в Бартон.

Когда-то, темной ночью или ранним утром, Дайн и Дапло поставили свои имена на воротах пункта сбора металлолома, почтительно изогнув люминесцентные буквы высотою в фут вокруг другого тега, которого я раньше не видела: одно слово, написанное вертикально, зелеными буквами – NABED. Раньше я такого не встречала. Я представила себе подростков, одетых в черное, в шлемах, закрывающих пол-лица, с рюкзаками, полными баллончиков с разноцветными красками, и, наверное, со скейтбордами за плечами. Воины города. Граффитисты. Энтони говорил, что они себя называют уличными бомбистами. У Энтони были фотографии тегов Дапло даже из Петерборо – очень далеко отсюда. Я представила кембриджские поезда, мчащие подпись Дапло через поля и промзоны в пригороды. Я видела теги Дапло на складах, сгрудившихся вокруг Ньюмаркет-роуд, и на боку грузовика из Аргоса. Его имя перемещалось – во времени и пространстве.

Освободившись, я послала Кит сообщение: «Похороны закончились. Буду через полчаса. Ничего, если я у тебя остановлюсь? Передай Мэрайе, что везу для нее подарок». Кит знает, как облечь в слова эту невыразимую печаль, не мою личную боль, но общую тоску утраты – границу одного из кругов, намеченных черным дроздом.

 

 

Глава 4

 

Сколько я себя помню, мне снился огромный склад. Я пишу «склад», хотя с тем же успехом это можно было бы назвать огромной заброшенной усадьбой. Главное там – множество комнат, забитых различными предметами. Старыми диванами и креслами, лакированными шкафами с нарисованными на них птицами, сервантами, полными всяких коробочек. Потайные двери и секретные ходы, замаскированные проемы и потайные лестницы, и во всем доме – никого! Только я, мое любопытство и пыль. Во сне я ходила из комнаты в комнату, порой находя новые, открывала двери, которых раньше не замечала, и эти двери вели на незнакомые лестницы. Я трогала предметы, сваленные грудой на столах и в витринах – стекло, мех, металл, драгоценные камни, перья, – и наконец натыкалась на огромное зеркало, а перед ним – кучи старинной одежды и драгоценностей. Я примеряла платья из тонкого шелка, испанские шали, пушистые шубы и увешивала себя бриллиантами, извлеченными из обитых бархатом ящичков.

Каждый раз, когда мне снится этот сон, я чувствую, что вернулась домой. Иногда мне кажется, что в соседней комнате кто-то есть. Я слышу шум, как будто по паркету двигают стул, или скрип двери. Однако пока я никого там не видела. Я сама смотрю в ящики, за двери, в коридоры, на себя в образе разных, неизвестных мне людей, но на меня никто не смотрит. Нет, чувство, что на меня смотрят, меня еще не посещало.

Возможно, благодаря этому сну я сдружилась с Кит Андерсон. Все время, что мы знакомы (а тому уже шестнадцать лет), она держала небольшой магазинчик винтажной одежды на Кембриджском рынке. Раньше, когда Кит изучала историю в Клер-колледже, она торговала только по воскресеньям, но теперь это полноценный бизнес, хотя никто из нас не верил, что у нее получится. В ее магазинчике во время рождественской ярмарки мы и познакомились. Уже почти стемнело, и зажигались праздничные огни, широкие юбки, закрепленные на металлических каркасах, раздувало ветром. Я примеряла черный бархатный жакет в примерочной кабинке, которую Кит соорудила из старых стеганых одеял, и в полумраке я вдруг начала ей рассказывать про резной комод, что стоит в теплице у отца. Этот комод купила моя мачеха и набила его старой одеждой, пожертвованной ее подругами – дамами из консервативного клуба в Бредфорде. По дальним углам комода распиханы бижутерия, какие-то бусины, толстые кожаные ремни, шляпы и шали. Тогда Кит процитировала мне какого-то американского поэта, с которым была дружна, про то, что натюрморты – это остановленное мгновение, они концентрируют память на специально отобранных предметах. Винтажные платья из этой же серии, добавила она. Хотя их и надевают новые люди, старые владельцы по-прежнему где-то рядом.

Кит забеременела, не дописав диссертацию; мы много раз пытались угадать, кто отец ребенка, но она так никому и не сказала. Кит всегда говорила, что вернется и допишет работу, когда Мэрайя станет постарше. Не дописала, пополнила ряды тех, кто живет в Кембридже и дописывает диссертацию годами. У Кит, как и у большинства таких людей, под книги и материалы отведена целая комната, но даже если работа сделана больше, чем наполовину, наука за это время успевает сильно измениться. И получается, чтобы закончить диссертацию, ее надо писать сначала. А в мире и без Кит полно историков, исследующих театр времен Реставрации. Теперь она занята куда более интересным делом: сотрудничает с экспериментальным театром «Мейнспринг» и адаптирует для них «трагедии мщения»: «Герцогиню Мальфи», «Испанскую трагедию», «Тита Андроника».

Когда я приехала к ней с похорон, Кит налила мне джина с тоником. Я прошла по переулку между двумя длинными домами, мимо кустов роз, зашла в сад и увидела их с Мэрайей сидящими на веранде, которую Кит построила уже после того, как я съехала. Кит читала газету, а Мэрайя опять сидела за швейной машинкой. Кит подняла голову, улыбнулась и вышла в сад, мне навстречу.

– Не ожидала снова увидеть тебя здесь, Лидия Брук. Ты же говорила, что с Кембриджем покончено?

– Так и есть. Но Элизабет…

– Знаю, знаю. Просто шучу. Рада тебя видеть. Я смотрю, ты с большой сумкой. Планируешь немного пожить у нас?

По ее голосу я не могла понять, обрадована она или, наоборот, огорчена.

– Если не помешаю, – ответила я. – Появилось немного свободного времени, вот и решила остановиться у тебя на пару дней, может, даже неделю, если это удобно.

– Это хорошо, – сказала Кит. – Мэрайя постелет тебе в своей комнате, но, боюсь, тебе придется потерпеть Титуса – на него ночами нападают приступы активности.

Титус – морская свинка, забавное существо с длинной кудрявой шерстью, как будто его вывели скрещиванием с куклой Барби.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила я, когда Мэрайя вышла из комнаты.

– Устала, и голова немного болит. У нас тут вчера была вечеринка – сама видишь. – Она обвела рукой кухню и раковину, полную немытых бокалов. – Последняя в этом сезоне вечеринка на открытом воздухе.

Кит собрала волосы в узел на затылке, вытащила из ящика пару шпилек и воткнула их в прическу. Мэрайя вернулась в комнату. На плече у нее сидел Титус.

– Хорошо повеселились? – спросила я.

– Классно! Мама купила в китайском супермаркете на Милл-роуд красные бумажные фонарики, и, когда стемнело, они горели вдоль всей дорожки до грушевого дерева.

– Вообще-то, было уже прохладно, – сказала Кит, – но нам очень хотелось выжать из лета все вечеринки до последней. Правда, зайка?

Мэрайя покраснела. Ей было тринадцать, и она начала немного стесняться матери. Так значит, Кит выжимала вечеринки из лета, как кровь из камня. Кит боялась темноты и ненавидела зиму. Надвигающаяся зима наводила на нее тоску. Может быть, поэтому она выбрала для себя «трагедии мщения»: ей живо представлялись внезапные удары кинжалом из темноты и смерть на узкой, пустой улочке, бессмысленная и жестокая. Так значит, этой ночью она танцевала, отодвигая темноту.

Мэрайя сдвинула свое шитье на край, расчистив на столе место между блестками и пуговицами, чтобы мне было куда поставить тарелку с ягненком по-мароккански, которую Кит достала из микроволоновки, и стакан с джином. Я ела, а Мэрайя и Кит обсуждали похороны, на которых им доводилось бывать, экзамены, мобильные телефоны, сады и вечеринки. Я слушала их вполуха, пока не зашел разговор об Энтони.

– А Энтони остался на ночь,– округлив глаза, заявила Мэрайя. – На одной кровати с мамой.

– Мэрайя… – с поддельным негодованием воскликнула Кит. – Тебя послушать, так можно подумать, что мы любовники.

– А что, нет? Я знаю, знаю. Он всегда здесь, он приносит тебе цветы и подарки, а порой остается на ночь. Никогда нельзя быть уверенным, что человек – гей. Люди влюбляются.

– Если бы Энтони собирался в меня влюбиться, он бы сделал это пятнадцать лет назад.

– Не обязательно, – вмешалась я. – Ты с возрастом стала интереснее и красивее.

– Ладно врать… – отрезала она. – Глупо получается.

– Но ведь это правда! – воскликнула Мэрайя, не сводя глаз с лица матери. – Ты теперь красивее. Ну, самую капельку.

Кит подняла брови.

– Ах, вот как! Можешь убираться домой, в свою уютненькую квартирку в Брайтоне, Лидия Брук! Я не желаю, чтобы ты жила в моем доме и строила за моей спиной козни. Моя дочь должна всегда быть на моей стороне. Я не потерплю, чтобы вы давили на меня вдвоем! В общем, от тебя одни неприятности.

Зрачки Кит сузились. Она говорила серьезно. Надо быть с ней поосторожнее.

– У меня там несколько снимков для Энтони, – сказала я. – И цветы для тебя, а еще бутылка «пино нуар» в багажнике.

– Опять граффити? Ты у него основной поставщик! Он знает, что ты приехала? Что там у тебя? Покажи.

– Да, ничего интересного, – ответила я, передавая камеру, чтобы она могла рассмотреть крохотные картинки на экране. – Вот эти я сфотографировала в начале года, в Амстердаме, а потом еще появилась новая роспись на стене скейт-парка в Брайтоне. А вот это я сняла сегодня в Кембридже, на заборе у пункта приема металлолома рядом с Часовней Прокаженных. Там тег, которого я раньше не встречала. NABED. Зеленые буквы с черной окантовкой. У него такие есть?

– О, господи! Конечно. Не мудрено, что ты наткнулась на него в первый же день. Это не совсем тег. Это как-то связано с политикой. Они преследуют людей, которые проводят опыты на животных, и оставляют после своих нападений такой тег. Это как подпись.

– А как расшифровывается NABED?

– Никто точно не знает. Они молчат.

– У них нет своего сайта? Программы какой-нибудь?

Мэрайя вышла из комнаты – демонстративно. Мать проводила ее взглядом.

– Нет, только теги – пока, по крайней мере. – Кит сменила тему.

 

 

Ночью я лежала в темноте, слушая сопенье Мэрайи и безостановочный скрип колеса в клетке Титуса. Я думала о Дайлис Кайт и о вопросах, которые я ей не задала. А еще о черном дрозде и границах кругов. «Я вас найду», – сказала мне Дайлис.

Около полуночи я вышла на кухню и наткнулась на Кит, заваривающую себе чай. На ней было мое любимое кимоно из ее коллекции шелковых халатов 20-х годов – золотые лилии на небесно-голубом фоне, а густые черные волосы были по-прежнему собраны в пучок на макушке. Я сама накинула другой халат из черного шелка, висевший на двери ванной. Одежда и ткани были разбросаны по всему дому Кит. Даже валялись лоскутки старого бархата, пущенные на тряпки, хотя пыль она все равно не вытирает.

– Не спится? – спросила Кит. – Титуса надо пристрелить. Чем старше он становится, тем больше у него энергии. Впрочем, морские свинки долго не живут. По моим расчетам, ему осталось не больше четырех месяцев. Я, пожалуй, переселю его в сарай на то время, что ты здесь. Может, это ускорит процесс. Хочешь травяного чая?

– Если ты его выставишь ради меня, Мэрайя устроит скандал. Нет, Титус тут ни при чем. Просто я устала. Работала допоздна последние две недели, а теперь, когда все закончилось, не в состоянии переключиться. Все верчу и верчу это поганое колесо, прямо как Титус.

Мы перешли в темную гостиную, и Кит зажгла свечи в красных китайских фонариках, которые она развесила вокруг камина. Кресла еще много лет назад лишились пружин; садясь в них, человек проваливался до самого пола. Кит набросила на кресла коврики из овечьих шкур, и, согревшись в тепле огня и мягкой шерсти, я почувствовала, что засыпаю, глядя на скрещенные ноги Кит под синим шелком кимоно. Она никогда не красила ногти на ногах.

– Забавно ты выглядишь в этом халате, – сказала она. – Его обычно Энтони надевает, когда здесь остается.

– По-моему, я чувствую его запах. А где он сейчас? Боже, как я по вам по всем соскучилась! Удивительно, кажется, что ничего не изменилось. Этот дом. Запах.

– Ты тоже не изменилась. На самом деле все уже давно не так, как раньше. С того времени, как ты была тут последний раз, я много всего починила. Выключатель в ванной работает, заднюю дверь больше не заклинивает. Я купила книгу «Сделай сам».

– Так это халат Энтони? Он уже не первый раз остается на ночь?

– О, господи, да ты хуже, чем Мэрайя. Нет! Не первый раз, хотя Мэрайя думает, что первый. Когда Энтони здесь, я лучше сплю.

– Энтони тебя боготворит. Он так и не продал мраморную голову, для которой ты позировала?

– Нет, не продал. У него в последнее время появились важные заказы. Он работает над огромной бронзовой скульптурой для торгового центра в Гейтсхеде. Очередной менгир. Обязательно посмотри.

– Ты говоришь, вы не любовники?

Я старалась не глядеть на нее.

– Нет, мы не любовники. Хотя… все очень запутано. А что у тебя? Как поживает этот твой хмырь?

– Питер? – переспросила я, и Кит состроила гримасу. Она никогда не называла его по имени. – Прекрасно. Я попросила его съехать. Мне надо передохнуть. Совместная жизнь у нас не сложилась.

– Но он еще не уехал?

– Нет. Пока, нет.

– Странно. Странно. Тебе вообще не надо было пускать его к себе в дом.

– Вначале все было неплохо.

– В первые две недели?

– Да, около того.

Как-то я привела Питера на вечеринку к Кит, и он предложил ей починить сломанные ворота. Он сказал, что у него в багажнике есть набор инструментов. Я должна была предупредить его заранее. Кит ненавидит, когда указывают на сломанные вещи в ее доме, и не желает, чтобы ей помогали, особенно мужчины с инструментами. Хотя тогда она еще не дошла до того, чтобы чинить все самой. Сама не знаю, почему, я начала оправдываться:

– Он не зануда. И прекрасно готовит. Приятно, когда возвращаешься домой, а тебя встречают. Мы с ним нормально ладим.

– Это еще не повод жить вместе. Тебе ведь не нужен домработник. Это не в твоем духе.

– Знаю, знаю. Да я ошиблась. Но я не хочу обсуждать Питера и даже думать о нем не хочу. Когда я вернусь, он уже съедет. Похороны Элизабет кое-что изменили, у меня как будто выключатель в голове повернулся. Знаю, это клише, но вчера я совершенно отчетливо поняла: жизнь слишком коротка. Я сыта по горло этой ватой: повседневными делами, привычками, рутиной. Я хочу чего-то нового. Хочу еще немного попутешествовать. Куда-нибудь в дикие края.

– Опять? О, господи, Лидия! Ты бы послушала себя.

– А что ты предлагаешь? Купить маленький домик в пригороде и завести детей? Нет, это не для меня.

– Не обязательно.

Кит колебалась – провела пальцем по верхней губе, подоткнула под ноги халат.

– Ты не хотела думать ни о ком, кроме Кэмерона. Он совсем задурил тебе голову.

– Все не так просто. Я уже давно не пытаюсь разобраться… Но ты права. Я действительно не хотела думать ни о ком, кроме него. Ты с ним видишься?

– Мы иногда сталкиваемся на вечеринках. Энтони с ним общается, когда Кэмерон бывает в Кембридже.

– А он тут редко бывает?

– Кэмерон Браун нынче большая шишка. Он много путешествует. Энтони говорит, что Кэмерон принимает участие в нескольких больших проектах по нейрофизиологии. Сверхсекретных. Он – один из основных кандидатов на разные европейские научные премии. Не помню, как называются. Он очень постарел. По-видимому, засиживается допоздна в лаборатории. Он вынужден быть очень осторожным: надо следить за тем, что он говорит и кому. В Кембридже сейчас предпринимаются усиленные меры безопасности в связи с группой NABED. А Кэмерон со своими исследованиями как раз на передней линии фронта.

Меня это ничуть не удивило. Ты подтрунивал над упрямством Элизабет, но лишь потому, что прекрасно понимал, каково это – искать разгадку настолько самозабвенно, что тебя начинает разъедать изнутри. Ты всегда был сыном своей матери. Работая в лаборатории или в Тринити, ты иногда целыми днями ходил голодный – просто забывал поесть. Случалось, я писала что-то свое, и способность воспринимать окружающий мир возвращалась к нам, лишь когда мы отчаянно и бездумно сливались друг с другом в темноте ночи, в жадном стремлении к чему-то, для чего у нас не было слов.

В такие ночи ты порой, проснувшись, хватал первый попавшийся клочок бумаги, чтобы записать решение, пришедшее тебе в голову, формулу или новый вопрос. При свете дня ты смеялся, глядя на свои каракули, нацарапанные на первом попавшемся под руку предмете – на книге в мягкой обложке, на квитанции, один раз даже на абажуре. Хотя ты никогда в этом не признавался, главным стимулом для тебя были не престижные премии или восторженные славословия, а нестерпимая тяга к осмыслению чего-то такого, что не открылось еще никому. Иногда, в восторге от нового прорыва, ты начинал мне что-то рассказывать, но потом замолкал, вспомнив об обете молчания, касающемся всего, что связано с работой. Ты думал, я не замечаю. А затем великий молчальник сочинял истории. Прямо с утра, порой еще до рассвета, ты придумывал странные, невероятные, удивительные истории. «Записывай, – говорил ты мне. – Используешь когда-нибудь». И я брала твои сюжеты и персонажей, которых ты мне приводил.

Однажды, восемь лет назад, мы сидели в кабаре, спрятавшемся на задворках блошиного рынка на севере Парижа, в переплетении маленьких улочек, вдоль которых тянулись магазины, торгующие огромными люстрами, размером с перевернутое дерево, шпагами с драгоценными камнями, старинными часами, невероятно подробными анатомическими моделями людей и животных, бижутерией, кружевом и бельем. Мы болтали о пустяках, пили текилу, и я сказала:

– Ты – идеальный кандидат для взаимоуничтожения.

– Для взаимоуничтожения? – рассмеялся ты. – Это точно. "Время убивать". Авторы сценария: Кэмерон Браун и Лидия Брук.

Где-то в пыльной глубине бара пожилая женщина с крашеными черными волосами и подведенными бровями запела «Жизнь в розовом цвете».

– Тебе легко уничтожить меня, – мрачно сказал ты, когда певица, наконец, скрылась со сцены. – Стоит только написать или позвонить моей жене. Армагеддон. Армии готовы к бою. Вот это будет кровопролитие. Если мы его допустим, конечно.

– Я тоже об этом думаю, – ответила я. – Даже представить страшно.

– И все висит на волоске, – сказал ты.

– Ну, нет. Конструкция довольно устойчива. Ведь выстояла она под натиском бурь и лет.

– Ты о себе?

– Нет, о тебе. Временами мне кажется, что я сильнее тебя.

Да, я видела, как наши армии, выстроившиеся в боевом порядке друг напротив друга на холмах Монмартра в те времена, когда город туда еще не подобрался, замерли в ожидании. Низкое небо. Блеск и звяканье металла. Пар от лошадей на холодном воздухе.

– Что?

– Я сильнее тебя.

– Знаешь, не так давно я получил письмо от защитников животных. Забавный у них стиль. Пафосный. Там было написано: «Мы знаем все твои слабости. Мы сильнее тебя. У нас есть цель, и мы от нее не отступим». Это меня тоже пугает.

Ты водил пальцем по краю пятна на столе.

– Наверное, я должна исчезнуть. Освободить тебя.

– У тебя не получится.

– Надо попробовать.

– Я никогда тебя не отпущу. Никогда. И плевать, как это звучит. Ты мне нужна. Я не дам тебе исчезнуть.

Я смотрела на золотой ободок вокруг радужной оболочки твоего глаза.

В дымном зале парижского кафе нам обоим вдруг стало страшно. Страшно уйти и страшно остаться. За несколько месяцев, что минули с того дня, когда мы впервые выстроили наши армии на холмах Монмартра, до моего бегства, мы привыкли к этому страху. Есть такая игра – военная стратегия. Игроки по очереди кидают кубики. У тебя синий кубик, у меня – красный. Нас ждут огромные потери.

 

 

Я уже начала засыпать, положив голову на мягкий мех и перенесясь мыслями в тот далекий парижский вечер, когда Кит как бы между делом сказала про телефонные звонки. Она постаралась, чтобы ее голос прозвучал небрежно.

– Пока ты здесь, не снимай трубку. Мэрайю я уже предупредила. Мне звонят какие-то странные люди. Поэтому я пользуюсь только мобильником.

– Что за люди? – Я сразу же проснулась.

– Вы только на нее посмотрите! – засмеялась Кит. – Ощетинилась, как кошка!.. Не заводись. Началось уже давно. А сейчас они меня почти не трогают. И звонят не слишком часто. Все из-за шуб.

– Тебе звонят из-за шуб? Псих какой-нибудь?

– Нет, не псих. Понимаешь… У меня в магазине есть стойка с винтажными шубами. Женщина, которая звонит, – член какой-то организации по защите животных. Насколько мне известно, это еще не NABED. Она требует, чтобы я перестала торговать мехами. Сначала она пыталась меня убедить, но ты же меня знаешь, я рассвирепела и послала ее подальше. С тех пор она звонит примерно раз в неделю.

– И угрожает?

– Да, естественно.

– И ты по-прежнему торгуешь шубами? Зачем? Тебя ведь никто не заставляет.

– Сама подумай. Если бы к тебе пришли с угрозами, ты бы уступила? Сделала бы, как скажут?

– Но на этом рынке ты совершенно беззащитна… Любой может… – Я замолчала.

– Что может? Я думала. Что они могут сделать? Разрисовать мой магазин, отравить меня, сжечь шубы… подкинуть бомбу? Я для них слишком ничтожная цель. Они не станут связываться.

Я пододвинулась поближе к огню, взяла в руки ногу Кит и стала тихонько ее массировать.

– С них станется.

– Брось, Лидия. Это тебе не кино. Просто какая-то дура. Таким людям нельзя уступать. Вообще-то, я их понимаю. У Энтони есть друг, который состоит в одной из таких организаций. У них своя правда. Они говорят, что животноводческие фермы хуже концентрационных лагерей, и что каждый, кто в этом участвует, несет ответственность за содеянное. Я понимаю. Они хотят разрушить саму систему – мясную промышленность, производство одежды из меха и шерсти, фармацевтику – все, что так или иначе связано с использованием животных. Я вижу в этом определенный смысл.

– Так почему, в таком случае, ты по-прежнему торгуешь шубами?

– А ты бы перестала?

– Нет, не перестала бы. Но… как же Мэрайя?

– Я поговорила с ней. Она считает, что я права. Поэтому просто не подходи к телефону, и все. Они отстанут, если не обращать на них внимания. А теперь иди спать. А то смотреть на тебя больно. Выглядишь лет на сто.

Мне вдруг стало холодно и грустно. Жалко, что я ничего не знала. Надо было почаще бывать в Кембридже. Так все и начинается… потихоньку, шаг за шагом. С мелочей. Я рассердилась. Мне хотелось защитить Кит, Мэрайю и даже эти чертовы шубы. В конце концов, я никуда не тороплюсь и могу задержаться подольше. Так я решила сама, но за этим стояло кое-что большее. Что-то удерживало меня в Кембридже. Я не хотела возвращаться в свою квартиру, пока Питер не съехал. Еще рано. Мне надо кое в чем разобраться. А ты?.. Да, наверное, ты тоже имел к этому отношение.

 

Школа перевода В.Баканова