Перевод Юлии Фокиной
Джойдип Рой-Бхаттачарья
Уличный рассказчик из Марракеша
Место действия: площадь Джемаа эль-Фна
Время действия: вечер
В конце концов, важна только истина.
И всё же, сколько бы я ни размышлял о событии, подведшем черту под моей молодостью, вывод получается следующий: истины не существует.
Наверно, стоит поверить философу, который, к своему ужасу, обнаружил, что истина есть субстанция, меняющая свою природу в тот самый миг, когда ее облекают в слова, и таким образом становящаяся всего-навсего точкой зрения, одной из многих; точкой зрения, подлежащей обсуждению, несогласию, оспариванию – но также и мистификации; последняя неизбежна.
Другими словами, истины нет и быть не может.
Выражусь иначе: истина есть заявление, которое неизбежно противоречит само себе. Пожалуй, именно этот вывод и следует из моей истории. Пожалуй, этим и объясняется, почему, взамен истины, я предлагаю куда лучшее утешение – вымысел.
Мса Л’хир. Добрый вечер. Позвольте представиться. Мое имя Хасан. Мое ремесло – рассказывать истории. Мои владения много обширнее, нежели вы можете себе представить, ибо я повелеваю воображением. Моя память уже не та, что прежде, однако, если мы сойдемся в цене, я поведаю историю, и близко не похожую ни на одну, когда-либо вами слышанную. Это будет история о любви (каковы, впрочем, все лучшие истории в мире), но присутствует в ней и тайна, ибо речь пойдет об исчезновении женщины, или мужчины, а может, обоих влюбленных; или выяснится, что никакого исчезновения не было вовсе. Случилось это два года назад, а может, пять лет назад, или десять, или двадцать пять – такие подробности излишни. В тот вечер в воздухе зависла розовая пыль – совсем как нынче; из лавок, где продаются фрукты и специи, струился подсвеченный пар, словно явились духи пустыни; барабанная дробь была прерывиста, как пульс умирающего в песках. В конце концов весь легендарный город замер, поставленный в тупик знаками, что сопутствовали влюбленной паре, так что эти знаки навечно изменили сердце города, Джемаа эль-Фна – едва ли не самую загадочную, самую достославную в мире городскую площадь.
Повторяю: истина для моей истории несущественна, как несущественна подробность, кто именно исчез – женщина, мужчина, оба влюбленных, или никто не исчезал. В конечном счете важна только жизнь, дыхание ветра, упругость воды, изменчивость волн, песчаных и морских, ибо каждая песчинка есть зеркало, отражающее противостояние ощущений и слов.
На каком языке говоришь ты, незнакомец? На английском? Хорошо, я тоже стану говорить по-английски, хотя французским владею лучше, арабским же – в совершенстве. Откуда ты, незнакомец? Издалека? Я так и думал. Впрочем, неважно. Здесь, на площади Джемаа, всяк сам по себе. Не заподозри меня в пустом любопытстве, ибо я всегда начинаю с подобных вопросов – они помогают настроиться. Садись вот тут, вместе с другими слушателями. Поначалу, наверно, земля покажется тебе слишком жесткой, но я стану ткать волшебный ковер из слов – ковер, который унесет тебя далеко-далеко. Дай я налью тебе мятного чаю – ты будешь пить и слушать. Мы любим и чтим гостей. У нас свои традиции. Сам подумай, незнакомец – разве я могу ожидать от тебя внимания, если не позаботился устроить тебя поудобнее? История – она как танец. Чтобы она ожила, нужны по меньшей мере два человека: один – рассказывать, другой – слушать. Порой рассказчик и слушатель меняются ролями, и дающий становится берущим. Оба рассказывают, оба слушают; даже паузы тогда наполнены смыслом. Из скромного числа обычных слов слагается узор моего ковра – узор, пробуждающий воображение за счет простоты элементов, отражающих неуловимую реальность. Это – искусство обоюдной веры и общего воображения. Важно одно – способны ли мы верить голосу ближнего; это выяснится, когда подойдет к концу история, сотканная нами обоими. Это выяснится из обломков прошлого, что всплыли на поверхность настоящего. Быть может, основу нашей истории составит забытое нами – посеет в ней крупицу истины, а воспоминания возведет в миф.
Впрочем, это абстрактные рассуждения из тех, что не имеют ни начала, ни конца и подобны дыму. Они хороши, когда надо скоротать вечер со старинным другом, в зеленой долине реки Урика, что в горах Высокого Атласа. Я родом оттуда, хотя мог явиться из белокаменной Эс-сувейры на Атлантическом побережье, или из Загоры, где стены цвета песка, где сходят на нет скалы, где золотая Сахара зализывает их обнаженные корни. Это очень красивые места; когда того требует повествование, я становлюсь уроженцем любого из них, дабы передать дух и колорит края. Так, о незнакомец, поступают все уличные рассказчики. Одним глазом рассказчик видит реальность, другого не сводит с выдумки. Иначе как мне расширять границы повествования, ведь я почти не ездил по свету, в отличие от тебя, о незнакомец, или, к слову, в отличие от моего брата Мустафы. Я, правда, бывал в Рабате и Касабланке и намерен когда-нибудь добраться до Мекнеса, Феса и Танжера. Легендарные названия, легендарные города; истории их длинны и широко известны, соблазны многочисленны. Пока же с наступлением зимы я непременно перебираюсь в Марракеш, чтобы спастись от холода нагорий, или пустыни, или побережья – смотря где я провел год. А еще в Марракеш меня гонит необходимость свыкнуться со случившимся на площади Джемаа в ту ночь, когда запахло бедой еще прежде, чем появились двое чужестранцев – в первый и, как оказалось, в последний раз.
Ибо меня преследуют их образы.
Джемаа
Ранние сумерки отметили тот вечер. Багровый свет сгустился на горизонте, низкие тучи усиливали сходство солнца с кровяным тромбом. Над торговыми рядами поднимался спиралевидный дым; площадь эхом отвечала на выкрики муэдзинов. Был час молитвы, час омовений, когда лавочники закрывают ставни и спешат по домам. Да, тем вечером, два года назад, а может, пять или десять лет назад, всё было точно так же, как нынче. Я уселся у юго-восточного края площади, там, где в нее вливается улица муллы Измаила, возле крыльца почтамта, сложенного из розового камня, довольно далеко от того места, где юноши народности шильх в непристойном танце предлагают себя всем желающим, где откровенность их телодвижений не оставляет простора для фантазии. Да не покажется мой тон ни назидательным, ни ханжеским; меня трудно смутить, однако, признаюсь, порой я вынужден отводить взгляд и возносить безмолвную благодарность плотной толпе, заслоняющей танцоров.
Впрочем, с той самой ночи, о которой я намерен поведать, я никогда уже не устраивался возле почтамта и улицы муллы Измаила. Может, я суеверен; может, события, что связаны для меня с этим местом, причиняют слишком сильную боль. Как бы то ни было, с тех пор я разворачиваю свой килим на противоположной стороне площади, возле ярко освещенных лавок, где продаются апельсины и лимоны, и неподалеку от полицейского участка. Здесь я могу спокойно рассказывать истории; впрочем, боковым зрением я отмечаю всё, что происходит вокруг. Иногда мой взгляд выхватывает из толпы плечо молодой чужестранки, или темные женские очи вдруг отразят зеленовато-желтый свет – и тогда в памяти воскресает тот ужасный вечер – воскресает, заставляя меня смешаться. В таких случаях нужно огромное усилие, чтобы собрать воедино все утерянные нити и не осрамить свое ремесло. Но подобное случается редко. На площади Джемаа в цене мое умение вести долгий рассказ, убедительность интонаций, щедрость воображения. А еще я делаю паузу лишь для того, чтобы ответить на вопрос ребенка. По крайней мере, так было, пока двое неприкаянных не исчезли, навек изменив многие судьбы, и мою в том числе; способствовав бесчестью моего упрямого брата Мустафы, его аресту и тюремному заключению. Впрочем, я забегаю вперед; пожалуй, следует воспользоваться неожиданным появлением моего друга Азиза, который одним из первых увидел пару чужестранцев, прежде чем они шагнули в непредсказуемый сумрак площади Джемаа.
Риад
Азиз появился с чайником мятного чаю и горкой стеклянных пиал. Пока он раздавал пиалы, над нашими головами пронеслась стайка голубей. Птицы пересекали площадь, летели к дальним лавкам, откуда как раз выходили пестро одетые туристы. Ветер дул птицам навстречу, они боролись с воздушным потоком. Азиз остановился на мгновение, залюбовался этой борьбой. Пахло розами, воздух был чист и свеж, так что даже сумерки не мешали взгляду. Голуби цепью пересекли площадь, и одна туристка, белокурая молодая женщина, со смехом пробежала за ними несколько шагов. Азиз проводил ее снисходительным взглядом, уселся среди моих слушателей, и я вдруг заметил, что на нем та же самая оливково-зеленая джеллаба, в которой он был в ночь таинственного исчезновения. Возникло почти физическое ощущение, что я переместился в прошлое. Я испытал ужас – замеченный Азизом, судя по его растерянному взгляду. Азиз молчал несколько дольше, чем дозволяют приличия, когда же заговорил, в голосе прозвучали отчаяние и даже раскаяние.
– Благодарю тебя, Хасан, за то, что предоставил мне слово, – начал Азиз и замолк, сверкнув темными глазами. – Что же мне рассказать твоим слушателям? Пожалуй, начну с себя. Ты не против, Хасан? Хорошо. Меня зовут Азиз. Родом я из маленького селения неподалеку от Эль-Аюна, что в Западной Сахаре. Работаю официантом в «Риад Дар Тимтам», в самом сердце медины*. В тот вечер, о котором говорит Хасан, я как раз заканчивал смену.
------------- сноска -----------
* разъяснение арабских слов – см. глоссарий в конце книги. Здесь и далее примечания переводчика.
----------------------------------
Азиз снова замолчал, подбирая слова, взгляд его затуманился в усилии вспомнить всё как можно точнее. Я не торопил его, ибо понимал, как важна каждая подробность. Наконец, гораздо тише, чем прежде, Азиз заговорил снова.
– Было часов семь. С самого утра у меня болела голова, из-за того, что накануне я видел странный сон, будто бы на Джемаа надвигаются песчаные стены, поглощая всё на своем пути. Мне было очень страшно во сне; помню, я еще рассказал его тебе, Хасан, надеялся, ты сообразишь, к чему это.
Азиз не смотрел на меня, говорил с полузакрытыми глазами – вероятно, так ему было легче сосредоточиться. Чуть отхлебнув чаю, он продолжал:
– Я всё думал о своем сне, когда в дверях появились эти двое – двое чужестранцев. Они шли от Зрабии – это место на базаре, где в прежние времена, перед закатом, продавали с аукциона рабов. Чужестранцы медлили на пороге, отбрасывая длинные тени, и я поспешил к ним. С первого взгляда я понял: они не похожи на прочих туристов. Девушка – точно газель, тоненькая, хрупкая, с огромными темными глазами; заметно ниже ростом, чем юноша. Говорила она одна, сопровождая слова грациозными жестами, с удивительной точностью угадывая желания своего спутника. Юноша был смуглее – оттенок кожи у него напоминал о тенях на песке. Я решил, он похож на арабского принца, так он был высок, строен, черноволос. Держался он прямо, и сквозило в его осанке нечто, вовсе не присущее человеческим существам. Юноша и девушка почти не смотрели друг на друга, однако, раз встретившись, их взгляды уже нескоро расходились вновь.
Азиз сделал еще глоток, а я оглядел нашу быстро прибывающую аудиторию. Люди сидели тихо, слушали внимательно, лица их были задумчивы и спокойны. Как раз взошла луна, воздух сделался мягче, засветился, и Азиз сбросил с себя одеяло, выпрямил спину. Неуверенность исчезала по мере того, как он припоминал всё больше подробностей.
– Чужестранцы просили местечко потише, – продолжал Азиз, – а поскольку в ресторане было людно, я провел их во внутренний дворик. Там у нас столики стоят среди лимонных и апельсиновых деревьев и цветущих кустов. Чужестранцы выбрали самый темный угол – казалось, их притягивает темнота. Я принес им воды. Они взглянули на меня – глаза их сверкали, как две пары свечей. Это меня смутило; когда юноша задал мне вопрос, я не смог заставить себя встретиться с ним взглядом. У девушки было то же свойство, сродни способности гипнотизировать – она смотрела на меня и одновременно на какой-нибудь предмет. Тогда-то я и подумал: уж не сама ли Смерть явилась к нам в обличье прекрасного юноши и пленительной девушки? Это было как предчувствие, которому я не дал ходу.
Сам не свой, я сослался на сильную усталость и попросил своего друга Абделькерима обслужить столик вместо меня. Он также нашел, что чужестранцы какие-то особенные. Позднее Абделькерим признался: наблюдая, как они ужинают, он, безо всякой на то причины, вспомнил цветущие деревья, что приветствовали его много лет назад, когда он впервые прибыл в Марракеш. У Абделькерима осталось общее впечатление благости, исходившей от чужестранцев; он растрогался; у меня эта пара вызвала совсем другие чувства. Слова Абделькерима, его невозмутимость успокоили меня, поэтому, когда чужестранцы покончили с едой, я снова стал их обслуживать. Они заказали мятный чай; юноша жадно, не поднимая глаз над краем пиалы, проглотил свою порцию, а девушка в это время смотрела на него с такой нежностью, что мое сердце забилось часто и мучительно. Поднялся зябкий ночной ветер. Прочие посетители разошлись. Я вернулся за стойку, оставил чужестранцев наедине с их мыслями, в тускло освещенном внутреннем дворике.
До сих пор тон у Азиза был ровный, сдержанный. Теперь Азиз взглянул на меня, как бы желая получить одобрение прежде, чем продолжать рассказ. Я кивнул, и он вновь заговорил, только теперь голосом более высоким, выдававшим тревогу и страх:
– Таковы были мои мысли, когда я смотрел вслед чужестранцам. Они ушли так же тихо, как и появились в чайхане. Девушка сжимала ладонь своего спутника, в то время как он держался прямо, словно нес службу на крепостном валу. Улицы дышали тьмой; тьма сразу же поглотила чужестранцев. Помню, я еще взглянул на небо – облака образовали вокруг луны двойное кольцо неестественного красного оттенка.
Потом я пошел во внутренний дворик, чтобы убрать посуду. И что же я обнаружил? Стеклянные пиалы были холоднее льда, изнутри покрыты крохотными ледяными каплями, а ведь я подавал чай прямо с огня. Я позвал Абделькерима. У него глаза округлились от удивления. Он заметил, что листочки мяты, оставшиеся в чайнике, заиндевели.
Азиз покачал головой, глядя в землю.
– Я вышел на улицу покурить и успокоиться. Откуда-то натянуло туман, ночь стала промозглой. Почти все лавки на площади закрылись. Тьму пронизывали несколько полосок света от фонарей. Я присел на крыльцо, закурил и стал себя уговаривать: дескать, не всё в этом мире объяснимо, бывают и загадки.
Истина и способ
Азиз вздохнул и оглядел площадь, словно в поисках лазейки, куда можно юркнуть и таким образом скрыться от воспоминаний. Затем поежился и стал смотреть на меня – не предложу ли я какого-нибудь успокаивающего объяснения. Но я молчал. Что я мог сказать? Пережитое Азизом было той же природы, что и прочие события рокового вечера.
Азиз снова вздохнул и произнес, не заботясь о соответствии слов посылу:
– Всегда одна иллюзия: мол, расскажешь кому-нибудь – и всё станет понятно.
– Что станет понятно? – спросил я, но Азиз только покраснел, будто стыдясь за меня – мол, ну и глупый же вопрос.
– Станет понятно, Хасан, что с ними произошло, – ответил Азиз.
Я почувствовал, что должен его успокоить. До сих пор я не понимал, что воспоминание о чужестранцах столь тяжело от дурных предчувствий. Я поднялся с килима, подошел к Азизу и обнял его. Мягко, точно ребенка, я стал убеждать: друг мой Азиз, двое бедолаг явились вовсе не из потустороннего мира, они были существа из плоти и крови, как мы с тобой. Упорствовать в обратном значит давать пищу суеверным толкам, которых и так уже предостаточно в связи с этими событиями.
Однако Азиз только покачал головой и скорбно констатировал:
– Ты, Хасан, упускаешь одну вещь; впрочем, наверно, это я не сумел объяснить. Дело в том, Хасан, что эти двое ввергли меня в пучину отчаяния. Я простой человек, не то, что ты; работаю официантом, на роль учителя жизни не претендую. Единственное, чем я могу содействовать твоему расследованию – это как можно точнее изложить известные мне факты. А всё, чему нет объяснения, выбивает меня из колеи.
– Я понял, Азиз.
Он бросил на меня тоскливый взгляд.
– Правда понял? Да, наверно, ты понял, Хасан. В конце концов, ты же у нас властелин воспоминаний. Получше многих в таких вещах разбираешься. И вообще, разве кто-нибудь знает, что такое быть человеком из плоти и крови – в наши-то дни? Разве возможно постичь, какой осадок оставляет тьма в наших душах? Я эти вопросы задаю, потому что, как мне кажется, бывают времена, когда истина теряет вес, хотя даже тогда с ней нельзя не считаться. Это-то и главное – самое главное. По крайней мере, для меня.
До сих пор я стоял подле Азиза; теперь отодвинулся и обратился к слушателям. Я говорил не с каким-то конкретным человеком, но взгляд мой падал поочередно на каждого. Люди сидели, закутавшись в одеяла и ханбелы, полная поглощенность рассказом была в их лицах. Медленно, ровным, уверенным тоном, я повел речь:
– Напротив, Азиз, вполне можно постичь, что такое быть человеком. Взять, к примеру, меня. Вам известно, что мое имя Хасан, что я рассказываю истории; известно потому, что именно так я представляюсь. Я родился в горах, прибыл в Марракеш, чтобы развлекать вас, ибо это мое призвание, ибо этим занимались мой отец и отец моего отца. Город разворачивает вокруг меня порожденное им – а это сотни историй, – я же взвешиваю их и определяю, какие поведать моим слушателям, а какие лучше не облекать в слова, но предназначить тьме забвения. Вы собрались здесь, уселись кружком, ибо ожидаете, что годы не изменили моего воображения, что можно довериться как ему, так и моим способностям рассказчика. Однако нынче вечером я нарушу привычный порядок повествования. Нынче вечером я предлагаю вам сплести свои воспоминания с моими и рассмотреть известное событие совершенно иным способом. Что для этого потребуется? В большей степени, чем что-либо еще, – взаимное доверие, ибо именно благодаря доверию наше расследование станет независимым, непредвзятым и обретет под собою основу. Но кто гарантирует, что мы доберемся до истины? И кто из вас способен встать и заявить, что история, которую мы с вами сейчас расскажем, произошла в действительности? Ибо у каждого есть тайные воспоминания, и редкий человек доверит постороннему ключ от этого тайника.
Воронье дерево
Я помедлил несколько секунд, чтобы перевести дух, и в эти самые секунды над крепостной стеной показалась луна, и свет ее смягчил контуры домов, окружающих площадь Джемаа. С восходом луны подул холодный ветер. Я закутался в плащ, а некоторые из моих слушателей, развязав одеяла, закрепленные на плечах поверх джеллаб, накинули их на головы. Один, длиннобородый священнослужитель, поднял руку и заговорил быстро и с напряженностью, заставившей всех обратиться в слух. Это был смуглый человек средних лет. Хотя он носил одежду самую простую, голос выдавал опытность и искушенность. Я почувствовал в нем тонкий, проницательный ум.
– Разумеется, сказанное тобой звучит убедительно, – говорил он со скрытой насмешкой, – но тебе не утаить своего хитроумного плана. Ты затеял всё это, чтобы снять со своего брата обвинение в злодеянии, в котором он сам сознался.
Я остановил на нем спокойный взгляд.
– План у меня один – добраться до истины, – отвечал я. – До той простой и непреложной истины, к которой сводится всякий опыт. Что касается моего брата, не стану скрывать: я питаю надежду, что, если каждый из нас будет правдив в своих воспоминаниях об известном событии, если не побоится откровенности и всё изложит точно, мы сумеем пролить свет на обстоятельства, покуда пребывающие во мраке. А лучший способ этого добиться – всякий раз начинать с отправной точки, копать всё глубже и шаг за шагом приближаться к пониманию.
Мой собеседник учтиво и уклончиво заметил, что находит мою веру в воображение весьма трогательной.
– Имелось в виду не столько воображение, сколько память, – отвечал я.
– Которая есть воображение, не так ли? – возразил священнослужитель. – Наше воображение прядет мечты; память в них прячется. Память выпускает реки желаний; воображение питает эти реки подобно дождю. Получается круговорот.
Я не поддался на провокацию.
– Мною движет потребность узнать истину, – твердо ответил я. – Мой брат в тюрьме за преступление, которого не совершал. Я хочу выяснить, почему он попал в тюрьму. Это трудно, согласен; но выполнимо.
Улыбка священнослужителя стала скептической.
– Ты, похоже, не понимаешь, что твоя истина есть парадокс, ибо воспоминания можно придумать. Вооруженный целым арсеналом намерений, ты берешься исследовать события того вечера – но к твоим услугам вымысел, а не факты, запечатленные памятью. Где в этой игре теней ориентир, где отправная точка?
– Ориентир – сердце, – решительно сказал я.
Уголки его рта опустились. Он закутался в одеяло.
– Ты хочешь сплести целый миф вокруг одного преступления. Прости мою резкость, но именно так мне видится дело. Ты оказался перед лицом ужасного факта – преступления родного брата – и теперь пытаешься соткать паутину между собой и реальностью. Когда воспоминания нечетки, воображение сметает все границы – а красивая иллюзия, уж конечно, предпочтительнее правды, особенно правды уродливой.
– Я ничего не плету и не тку, – возразил я. – Плетут пауки, я тут ни при чем. Мои старания направлены на иную цель. Я хочу распутать все нити.
Несколько секунд священнослужитель смотрел на меня с напряжением, от которого становилось не по себе. Остальные мои слушатели для него будто и не существовали, по крайней мере, он никак не показывал, что отдает себе отчет в их присутствии. Вдруг он нарочито поклонился – губы как будто искривила ироничная улыбка – выпрямился, взмахнул рукой и процедил:
– Слишком глубока твоя вера в слова и в то, что посредством их можно передавать смысл.
– Нужно ведь во что-нибудь верить, – мягко сказал я.
– А если рассказчик порочен, а цели его сомнительны?
На миг я заколебался: была опасность, что слушатели потеряют ко мне интерес прежде, чем начнется действо. Затем решил внести ясность и сказал примирительно:
– Вероятно, мне не удалось объяснить моих целей. Прости меня. Надеюсь, сегодняшний рассказ уничтожит твои подозрения.
Священнослужитель не принял извинений. Напротив, всё тем же ледяным тоном он процедил:
– Иншалла, посмотрим.
Я отплатил тем же, то есть не склонил головы.
Через несколько мгновений я вновь заговорил:
– В таком случае позвольте вернуть вас в тот вечер. Вам, должно быть, кажется невероятным, что мы можем заблудиться во время нашего путешествия, однако поверьте на слово: учитывая природу события, это отнюдь не исключено. Наши сугубо личные воспоминания сотрут каждую знакомую метку – мечеть и минарет, торговый ряд и прилавок с тентом, площадь, испещренную голубиным пометом, ведущий к ней лабиринт переулков. Самая земля искрошится в пыль под нашими ногами, в то время как красное небо Марракеша претерпит столько метаморфоз, что мы сочтем себя счастливчиками, если в конце пути еще будем способны ориентироваться.
Но это в будущем. Мы начинаем путь от мечети Кутубия, ибо тень ее минарета указывает на Джемаа. Мы двинемся медленно, почти на ощупь, словно во сне; мы пойдем по стрелке этого компаса, пересечем бульвар Мохаммеда V, минуем вереницу такси, что и в дневную жару, и в вечернюю прохладу терпеливо дожидаются клиентов. Между седьмым и восьмым автомобилями, в сумраке площади Фуко, благородный кипарис, подобно минарету мечети Кутубия, умаляет своим величием соседствующие с ним постройки. Я зову этот кипарис Вороньим деревом, ибо на ветвях его гнездится множество пустынных ворон. Именно они заставили меня мысленно отметить и другие знаки странной природы, предварявшие главное событие того вечера. Вороны тревожились, а это всегда не к добру.
Были и другие знаки. В городе пахло пеплом. Взошла полная оранжевая луна, окруженная кольцом света. Неестественно сырой ветер дул с гор, увлажнял волосы, холодил голову. Позднее воздух высушила красная раздвоенная молния, сполохом обнажив каждую выбоину мостовой.
Но, несмотря на все дурные предзнаменования, что были явлены в тот вечер, когда исчезли двое чужестранцев, я уселся на своем обычном месте – мое упорство в нежелании признать очевидное удивляет меня и по сию пору – и приготовился вести рассказ.
Акробат
Кто же первым обратил мое внимание на вспышку молнии? И на не связанный с ней раскат грома, который раздался в сумерках и предварил молнию, хотя всегда бывает наоборот? Не Тахар ли, канатный плясун? Дайте подумать; ах, проклятая память!
Я вспомнил. То был не Тахар. Тахар появился много позже, и в странной одежде. А первым был акробат, Саид, что живет в маленькой комнатке с небесно-голубой дверью; комнатка примыкает к Баб эд-Дебба, пожалуй, самым старым воротам в городской крепостной стене.
Саид – человек во многих отношениях необычный. Говорят, его послед утащила собака. Значит, послед так и не был погребен; пожалуй, этим объясняется, почему Саид предпочитает пребывать в воздухе, а не топтать землю. Еще: Саид – акробат, который носит очки. Может, вы видели его здесь, на площади, исполняющим какой-нибудь трюк – очки кое-как закреплены на голове бечевкой. Саид – воздушный гимнаст, человек, освободивший себя от ежедневных пут, с тем, чтобы не сдерживать своего воображения. Я всегда изумляюсь непринужденности, с какой он бродит по дворцу своих фантазий. Мой друг Дрисс утверждает, что Саид из нас ближе всех к Господу, и доказательство тому – точность и легкость его прыжков. Саид не медлит, не робеет; Саид не падает. Он – блаженный, одаренный небесной грацией. Никто никогда не видел Саида сердитым или унылым. Он из тех, кто радуется жизни, не имея на то оснований; радость проявляется в вечной улыбке и почти постоянном смехе.
Так вот, когда этот самый Саид пришел ко мне с видом удрученным, когда он, дрожа, стал говорить о раздвоенной молнии – по его словам, она была точно песчаная змея, у нее с каждого конца было по голове – я взволновался. Саид сообщил, что уже убрал свои канаты, шесты и трамплин, и впервые за двенадцать лет, что работает на Джемаа, решил закончить представление раньше обычных девяти вечера.
– Эта огненная вилка внушает ужас, – повторял Саид. – Она предрекает боль и разрушение.
– А взгляни хоть на эту оранжевую луну, взгляни на идеально правильное кольцо, что ее окружает, – взволнованно продолжал он. – Словно Сатурн шлет нам кару, предваряемую зловещим знаком. Разве твой язык, Хасан, не обожжен этим охряным светом? Разве ты не заметил – мы больше не отбрасываем тени! Это неестественно! Такие предзнаменования попусту не делаются! Луна похитила наши следы, и теперь мы пусты, как скорлупки!
Я пытался его успокоить. Говорил, что Джемаа – словно ложбина, в которой сгустился туман – она всё изменяет, даже луну. Что же касается раздвоенной молнии, она символизирует огонь, а стихия огня, хоть и имеет разрушительную силу, зато является ключом к очищению. Поэтому, Саид, лучше присядь и послушай хорошую историю. Я говорил так, ибо хотел прогнать его страхи прохладным потоком своего воображения.
– Если ты углубился в страх, – увещевал я, – просто развернись – и тогда хищник станет добычей. Не падай духом. Верь: я сумею изменить природу того, что тебя пугает.
Но Саид не слушал. Он сказал, что в прыжке, зависнув на миг над землей, он увидел то место, куда ударила молния. И в дыму и пепле сумел прочесть предупреждение об ужасной опасности, что грозит нам всем.
– Нужно немедленно уходить отсюда, – повторял Саид.
И он ушел, а я проводил его взглядом. И стал ждать, как всегда, своих слушателей, но сердце было не на месте.
Эль-Амара
Марракеш. Эль-Амара, императорская столица, оазис с красными стенами, лежащий между пустыней и горами. Здесь охряный оттенок широкого неба повторен в кирпичах из обожженной глины, что зовутся табия, и в фасадах домов. И когда на рассвете тишина окутывает всё и вся, нет лучшего способа приветствовать новый день, чем пройтись вдоль крепостной стены и посмотреть на верблюжьи караваны, прибывающие в город с юга и востока. В отдалении видна Палмерия. Даже снег на пиках Высокого Атласа, и тот играет всеми оттенками красного – от киновари до ржавчины.
Ландшафт перенасыщен аллегориями, единственный закон здесь – воображение, и рассказчики целыми днями упражняются в своем ремесле. Мы сидим по-турецки на килимах; для создания истории каждому из нас достаточно воздуха и собственного звучного голоса. Для каждого килим – крепость на вечер. Это сердце, это тигель для наших фантазий. Это зима на базарной площади, лето в горах. В году нет сезона, когда бы килим не давал плодов, и мы носим его с собою повсюду. Это дом, касба, махзен, святилище. Дверь всегда настежь; рассказчик ждет и внутри, и снаружи, готовый вплести в свою историю любой эпизод.
Путешествие
В тот вечер, когда исчезли двое чужестранцев, я собирался сделать темой своего повествования красный цвет, ибо красным отливала окольцованная луна, ибо огонь и кровь – красного цвета, ибо красный символизирует жертвоприношение. Повернувшись лицом к Джемаа эль-Фна (это название на нашем языке имеет два значения, «Сборище мертвых» и «Мечеть Небытия»), расстелил килим на земле и стал готовиться к действу. Вокруг меня были обычные инструменты моего ремесла: видавший виды кожаный мешок с пергаментом для заметок, зеркальце, чтобы отражать лица слушателей, сучковатая палочка из древесины туи – источник моего вдохновения, символы из снов в форме снопов пшеницы и резных деревянных трещоток, а также иглы дикобраза и змеиные головы, выточенные из блестящих черных морских камешков. Килим подарил мне отец. В нашей семье этот килим передавался из поколения в поколение. По красному, теперь полинявшему фону шли звезды, в строго геометрическом порядке их окаймляли черные облака. Я привычно уселся в середине, перед собой полукругом выложил свои особые палочки. Каждая палочка – из черного дерева с инкрустацией в виде колец слоновой кости. Палочки представляют определенные сюжетные линии, кольца символизируют темы. Я ждал, какую палочку тронет последний луч заходящего солнца – так я всегда определяюсь с историей на вечер.
В тот вечер на Джемаа было людно, как никогда. Каждую минуту подъезжали переполненные автобусы из внутренних районов страны, из горных селений, даже из таких отдаленных уголков пустыни, как Тан-Тан и Тафрут. Паломники мне полезны, ибо унылому крестьянскому быту предпочитают мои фантазии. Они любят легенды с многочисленными отступлениями, оттягивающими возвращение к реальности.
Обычно я дожидаюсь, пока соберется хотя бы восемь слушателей. Практика показывает, что, чем больше аудитория, тем легче ее убедить в чем бы то ни было. Я начинаю говорить очень тихо – тогда мои слова, как бы тающие в воздухе, обещают воистину пьянящее путешествие. Это словно погружение в сон. Моя история подобна водовороту, который на один вечер заставляет крестьянина, испольщика и гуртовщика забыть о своей безрадостной доле. Постепенно мой голос набирает силу, и вот он уже соперничает с другими звуками на Джемаа. Я усваиваю определенный ритм и модуляции. К ночи аудитория бывает зачарована и готова продолжать путь.
В тот вечер справа от меня старый андалусец и четверо его сыновей пощипывали струны скрипок и лютен-удов. Чуть дальше несколько музыкантов-гнауа распаковали гитары с длинными грифами и достали металлические молоточки. Музыканты-гнауа способны играть часами, погружая слушателей в состояние транса, подобное экстазу. Сегодня подле них в белых чулках танцевали, ритмично дергая головами, трое пленительных юношей. Впрочем, через некоторое время музыканты-гнауа переместились к центру площади, где было больше народу, и теперь аккомпанементом моей истории служили только андалузские мотивы, немало добавлявшие к ее таинственности. Андалусцы приехали с севера, из окрестностей Танжера, играли с непревзойденным искусством – мелодии, пронизанные скорбным погружением в себя, таяли в воздухе бесследно, если не считать слабого послевкусия страсти.
Вдохновленный, я, как обычно, развернул свою джеллабу, достал кусочек серой амбры, чтобы наполнить воздух ее ароматом. Сбросил капюшон, склонил голову набок и принялся напряженно слушать голоса, которые, я знал, скоро станут фоном к моему собственному голосу. Постепенно собирались слушатели. Я поставил на землю шкатулку для денег, на крышке которой была изображена отяжеленная перстнями рука Фатимы, дарующая благословение. Я изучал аудиторию, вглядывался в лица, фиксировал жесты и мимику, чтобы задать истории необходимую тональность. Затем сделал глубокий вдох и заговорил.
Чужестранцы
– Сейчас вы услышите историю, – начал я, – правдивую, как сама жизнь, и, следовательно, от первого до последнего слова представляющую собой вымысел. Всё в моей истории придумано – и ничего не придумано. Как все самые лучшие истории, она не претендует на описание обычаев, сюжет или правдоподобность – она только явит вам незамысловатую резьбу, одинаковую для всех человеческих существ…
После этого сравнительно короткого и откровенного пролога я заговорил об Эль-Амаре, городе красного цвета, городе, в коем, как в тигле, переплавляются мечты. Только-только я перешел непосредственно к рассказу, только голос мой стал набирать силу (прием, практикуемый представителями моего ремесла), как я заметил волнение слушателей. Многие даже отвернулись от меня, стараясь разглядеть происходящее на северной оконечности площади Джемаа.
Я проследил встревоженные взгляды.
Так я в первый раз увидел их.
Так я в первый раз увидел двоих чужестранцев.
Они вышли на открытое пространство с Дерб Дабачи, где начинаются торговые ряды, и при их появлении немедленно затих вечный гул площади Джемаа. Все, включая меня, повернули голову к чужестранцам. Самые скромные из нас тут же потупились, словно в великом смущении. Более дерзкие продолжали смотреть и даже следовать за пришлой парой несытыми взглядами. Было в нашей коллективной назойливости нечто, заставившее меня устыдиться. Словно мы все уже вовлеклись в историю двоих чужестранцев, словно она стала частью наших биографий, причем частью далеко не самой лестной.
Вероятно, это ощущение возникло благодаря изумительной красоте молодой женщины – именно красота первой приковала взгляды. Подобная красота не свойственна человеческим существам; это-то нас и смутило. Казалось, от женщины исходит сияние; чужестранцы стали пересекать площадь, и онемевшая толпа расступалась перед ними, словно в благоговении. Как позднее выразился мой брат Мустафа, красота чужестранки обещала милость и прощение всем ее узревшим. Я же почувствовал, что красота такого рода достойна поклонения – но на безопасном расстоянии. Для того, чтобы смотреть на нее в упор, требуется мужество. А еще – честность. Мустафа со мной не согласился; как выяснилось, этот разлад заставил меня с предвзятостью судить о будущих действиях моего брата.
Мустафа
Мустафа жил тогда не в Марракеше, а в маленьком рыбацком порту под названием Эс-сувейра на Атлантическом побережье. Он держал лавку на базарной площади, торговал светильниками собственного изготовления. Пятнадцатого числа каждого месяца Мустафа со своим товаром отправлялся на автобусе в Марракеш, где тратил выручку на проституток, ждавших его. Он был молод и хорош собой – а еще невероятно горяч. Чуждый отчаяния, не согласный быть зрителем игры под названием жизнь, он импульсивно, и в то же время очень естественно, возвел свои желания в основной для себя принцип. Мустафа исповедовал Действие с неподдельной истовостью, которая требует полной отдачи.
Однажды, когда Мустафа был еще подростком, я видел его выходящим из озера неподалеку от нашего селения. Полностью обнаженный, Мустафа гордо прошагал перед местными девчонками, что специально собрались на него полюбоваться. Каждой он позволил прикоснуться к себе. Я нагнал его и устроил хорошую взбучку. Не то чтобы я придерживался излишне строгой морали, просто тщеславие брата меня коробило.
Отцу я ничего не сказал, и мы с Мустафой никогда больше не возвращались к этому случаю. Однако в глубине души я не сомневался: Мустафа затаил обиду. Ибо я ранил его гордость; полагаю, он счел, что мои действия продиктованы завистью. С того дня между нами начала расти стена обоюдной скрытности. До самого ухода Мустафы, в возрасте восемнадцати лет, из родного дома, я постановил не вмешиваться и вообще не замечать случаев, подобных прогулке нагишом, а брат старался не компрометировать себя передо мной.
Когда мы впервые услышали, что Мустафа, дитя гор, вздумал обосноваться в портовой Эс-сувейре, столь далеко от родных мест, именно я взялся успокаивать родителей.
– Пускай едет, – говорил я с невозмутимостью. – Воздух, пропитанный солью, смягчит его нрав. Вдобавок с вами остаются еще двое сыновей, чтобы заботиться о вас в старости и болезни.
Год спустя мы с Мустафой встретились в Марракеше, и он не без вызова сообщил, что сожительствует с женщиной, на которой не намерен жениться. Я счел себя не в праве выражать свое мнение и просто пожелал Мустафе счастья. В следующую нашу встречу, которая состоялась через несколько месяцев, брат, улыбаясь и глядя мимо меня, поведал, что оставил свою любовницу, пока докучливые претензии на его досуг и внимание не сделались совершенно несносны. Мустафа поселился один в самом сердце старого города, где благодаря своей бронзовой коже, темным кудрям и общительности стал любимцем туристов. Он занялся спортом под названием виндсерфинг. Одна француженка, Сондрин, научила. Сондрин живет прямо на пляже; как и Мустафа, она – вольная птица. Я снова воздержался от комментариев.
Вот почему, увидев в тот вечер на площади Джемаа, что мой брат, сидевший среди прочих слушателей, поднялся на ноги, я встревожился. Лицо Мустафы было как разговор без слов; оно выдавало страсть – и безутешность, переполнявшие его. Глаза сверкали; в них я прочел историю, в которой образы чужестранцев уже дистиллировались в чистое, без примесей, желание, едва сдерживаемое Мустафой. Словно за считанные секунды похоть успела подчинить себе моего брата.
– Мустафа! – остерег я. – Смотри не наделай глупостей. Наша религия – религия кротких людей. Она осуждает преступление и всякое зло. У нас сильны законы гостеприимства. Мы придаем большое значение скромности.
Брат поглядел на меня с презрением.
– Что, Хасан, на туристах бизнес сделал, так теперь потерять его боишься?
Я не удостоил обвинение ответом, и тогда Мустафу прорвало:
– Какой смысл в свободе, если не смеешь ею пользоваться? Страсть еще не предполагает грязь!
– Вынужден не согласиться с тобой, – веско произнес я. – Необузданная страсть ведет к анархии.
– В таком случае, – гневно вскричал Мустафа, – узнай вот что: в твоем присутствии широкая площадь становится для меня теснее тюремной камеры! Теперь же мое сердце стучит как никогда сильно, и я должен внять его призыву. То, что тебе представляется капитуляцией, я называю победой.
– Ты – мой брат, – мягко сказал я, – и опрометчивость приведет тебя к гибели.
– Ты – мой брат, – отвечал Мустафа, – а робок, словно женщина. Главная черта мужчины – дерзость, и я намерен показать это наглядно.
– Нечестивец! – воскликнул я, потеряв терпение. – Истинная любовь молчалива. Ты же ревешь, как олень, почуявший самку. Не ожидал я, что из-за страсти ты лишишься рассудка.
Но Мустафа только рассмеялся и ушел.
Первая любовь
Мустафа не всегда был таким порывистым, если дело касалось женщины. А может, и всегда. Наверно, мне трудно судить, в силу нашего родства. Расскажу-ка я лучше об одном эпизоде, и пусть судят мои слушатели.
Это случилось давно. Мустафе было пять лет, мне – десять, нашему среднему брату, Ахмеду, – восемь. К нам в селение из Рабата приехали врачи, чтобы в рамках общенациональной кампании сделать прививки от гриппа. В наш дом они постучались рано утром, еще до восхода солнца. Услышав шум во дворе, мы решили, что почтальон принес письмо от маминого старшего брата, дяди Муньеса, который работал на фабрике в Сале и время от времени посылал весточки. Но в следующую секунду мы услышали женский голос. По-городскому выговаривая слова, женщина спрашивала, есть ли кто-нибудь дома. Снедаемые любопытством, мы вскочили с постели. Я был первым, как и положено старшему сыну; за мной – Мустафа. Последним выбрался из-под одеяла осторожный Ахмед. Протирая заспанные глаза, мы высыпали во двор и в лучах восходящего солнца увидели молодую женщину-врача в розовом шелковом хиджабе и опрятном белоснежном халате. Она была очень красивая – высокого роста, с пухлыми губами и высокими скулами, а лицо у нее было совсем светлое, не то что привычные нам обветренные, загорелые лица местных женщин. Не ожидавшие ничего подобного, мы резко остановились и стали на нее таращиться. Теперь, по прошествии лет, я понимаю: мы, верно, выглядели сущими деревенщинами – всклокоченные спросонья, чумазые, с припухшими от дымного очага веками.
Когда следом за нами вышел отец, высокий, суровый, в гандуре до колен, красавица сначала извинилась за столь раннее вторжение, а уж потом пояснила: наш дом – первый с краю, значит, нас и обслужат первыми. С почтением и одновременно с живостью и серьезностью она представилась сама и представила своих спутников. Тот, что справа, бородатый и мрачный, но тоже в белом халате – ее ассистент; второй, бритый наголо солдат – водитель медицинского фургона, остановленного прямо напротив нашей хлипкой деревянной калитки.
Отец слушал молча, но я понял: ему неприятно иметь дело с женщиной, представляющей власть.
Доктор, вероятно, почувствовала его неловкость, поскольку сразу стала объяснять, что приехали они из-за гриппа, свирепствующего в регионе, и почему необходимо нас вакцинировать. На собственной руке она показала, как будет делать прививки, и заверила, что управится за несколько минут.
Пока она говорила, ассистент принес из фургона складной стульчик и металлический столик, на котором расположил медицинскую сумку, коробку с инструментами, сифон, металлический лоток, металлический поднос с ватой и тампонами, а также несколько пузырьков.
При виде ряда блестящих игл в запечатанных пластиковых пакетиках, Ахмед стал пятиться к дому, но Мустафа опередил его – и появился вновь несколько секунд спустя, с подушкой, которую плюхнул на складной стульчик.
– Эта глисса для тебя, – сообщил он доктору.
– Спасибо, малыш, – сказала красавица. Она не ожидала подобного, и ее деловой тон заметно смягчился.
– Я счастлив служить тебе, – возгласил Мустафа, и протянул руку. – Можно я первый?
– Конечно!
Мне, как старшему из сыновей, следовало бы вмешаться и заявить о своем праве первенства во всем, однако на сей раз я рад был уступить.
Когда доктор начала протирать Мустафе руку спиртом, отец откашлялся и с достоинством осведомился, намерена ли она лично делать прививки.
– Разумеется, – спокойно отвечала женщина. – Я ведь здесь единственный врач.
– Да, только… – начал отец, но красавица перебила его:
– Не волнуйтесь, на моем счету тысячи прививок.
Отец помолчал в некоторой нерешительности; было видно, что ситуация ему не по нраву. Еще я заметил, что мой младший братец, всегда такой разговорчивый, теперь притих, не сводит глаз с красавицы в белом халате и ловит каждое ее слово. Когда она велела Мустафе сжать кулак и вонзила иглу в его плоть, он даже не поморщился. Доктор извлекла иглу, положила на крохотную ранку комочек ваты и приклеила пластырь. Мустафа направился ко мне, поскольку ни отец, ни Ахмед не выказывали желания получить прививку. Очень беспокоясь за свое будущее, я встал перед доктором и вытянул руку, точь-в-точь как Мустафа. Прикосновение спиртового тампона показалось ледяным, шприц был точно жало, но всё закончилось быстрее, чем я предполагал, – как и обещала красавица.
Оставались отец и Ахмед. Отец нехотя шагнул к металлическому столику, но Мустафа влез впереди него.
– Можно мне еще прививку?
Доктор улыбнулась и охладила его пыл.
– Ты храбрый мальчик, но каждому полагается только одна прививка.
Я стоял у деревянного подоконника, где в беленых жестяных банках мама выращивала мяту, и смотрел, как отцу делают инъекцию. Затем заставили подойти Ахмеда, который всё это время предпринимал неудачные попытки спрятаться среди красных и белых олеандров, затенявших наш дворик. Когда под кожу ему проникла игла, он издал вопль, створаживающий кровь. Не успел Ахмед, кусая губы и неся руку на отлете, отойти от доктора, как Мустафа вновь выскочил вперед, точно чертик из табакерки.
– Ана моаджаба бик, – с чувством произнес он. Было видно: Мустафу так и тянет к доктору: Я тебя люблю.
Красавица в изумлении распахнула ресницы, посмотрела на его мягкие темные волосы, на миндалевидные глаза, на пухлые щечки.
– Семели, – произнесла она: Извини, малыш, что ты сказал?
Мустафа повторил, на сей раз громче, не забыв прижать ручонку к сердцу.
– Ах ты, деточка! – воскликнула польщенная красавица. – И я тебя люблю, хабиби.
Взглянув на отца, она заметила:
– У вас очаровательный сынишка.
Отец не ответил.
Доктор улыбнулась нам всем и спросила:
– Еще кто-нибудь есть?
Мустафа бросился в комнату и вернулся с Шакибом, нашим полосатым рыжим котом, отчаянно извивавшимся в его руках. Солдат расхохотался. Доктор улыбнулась и сказала:
– Отпусти его, милый. Кошкам прививки не нужны.
Послушно бросив Шакиба на землю, Мустафа вернулся в дом и принес канарейку в плетеной клетке. Доктор снова покачала головой.
– И птицам прививки не нужны, малыш.
И обратилась к отцу.
– Есть еще кто-нибудь в доме?
При бледном утреннем освещении отец казался изнуренным. Взгляд его небольших, глубоко посаженных глаз скользил по нашим лицам, предупреждая: молчите, молчите. Доктору он холодно ответил:
– Никого.
– Разве в вашей семье нет ни одной женщины?
– Нет.
Мы с Ахмедом молча проглотили эту вопиющую ложь, но Мустафа не сумел сдержаться. Выскочив вперед и стиснув ладонь красавицы, он своим высоким звонким голоском выкрикнул:
– Неправда! У нас есть женщины. Мама готовит хелбу на кухне; вот что правда.
Повисла тишина. Ветер пронесся по двору, зашуршал соломой, устилавшей утоптанную землю. Наша ослица, Худа, стала бить себя хвостом.
– Пожалуйста, пойдите и приведите вашу жену, – сказала доктор. – Прививки от гриппа необходимы всем.
Отец не сдвинулся с места.
– Это противоречит нашему таквлиду, нашим традициям, – твердо сказал он. – Вы должны сделать исключение для женщин.
– Боюсь, в данном случае исключение нельзя сделать ни для кого, – отвечала доктор. – Я выполняю распоряжение столичного министерства.
– Всё равно, – возразил отец. – Мы, берберы, живем по своим законам. Это наши горы.
Тут к отцу обратился солдат; как мне показалось, довольно грубо.
– Назовите вашу фамилию! – крикнул он.
Сейчас, подумал я, солдату не поздоровится. Я ожидал вспышки ярости, одной из тех, что были столь характерны для отца. К моему изумлению, отец переступил с ноги на ногу и ответил:
– Хамоу.
– Итак, Хамоу, вы слышали, что сказала доктор? Именем его величества короля, ступайте и приведите жену.
Отец заколебался, мы с Ахмедом таращились друг на друга.
– Именем его величества? – переспросил отец.
– А вы как думали?
К моему удивлению, отец молча кивнул и пошел в дом.
Спустя несколько секунд он вернулся.
– Моя жена не выйдет из дому, – сказал он, глядя в землю.
– Если она не желает выходить по своей воле, – продолжал солдат, – значит, мы выведем ее силой.
Отец вздрогнул. Голос его изменился, он заговорил тоном, какого я у него раньше не слышал.
– Не надо, – произнес он с полной покорностью.
Ахмед закатил глаза, не меньше меня смущенный внезапным умалением нашего грозного родителя. Отец, со своей седеющей бородой и обветренной, темной от загара кожей вдруг показался нам совсем старым. Он пошел в дом, и мы услышали его голос, снова громкий – отец изливал гнев на маму. Именно тогда я понял: умение верно оценить, кто в конкретной ситуации обладает полномочиями, и есть первый шаг к зрелости.
Вскоре отец вышел. За его спиной пряталась мама. На ней была лучшая ее джеллаба, коричневая с белыми и красными полосками, запястья отяжелены массивными серебряными браслетами, нижняя часть лица скрыта тонкой черной тканью, которую мама удерживала в надлежащем положении уголком рта. Глаза ее округлились от страха; я бросился к ней, чтобы успокоить, и мама крепко стиснула мне руку.
Я оглянулся на отца, но он, оскорбленный, молча отступил на задний план.
– Поздравляю, – с мрачной иронией сказал ему бородатый ассистент. – Не всякий способен быстро усваивать новые правила.
Доктор взяла маму под крылышко.
– Вся процедура займет несколько секунд, – ласково произнесла она.
– Это правда, Ммай, – заверил я. – Тебе не будет больно; ты и не заметишь, как всё кончится. Будто комарик укусит.
– Никакой не комарик, – мрачно возразил Ахмед. – Не ври, Хасан – это ужасно больно.
– Совсем не больно, – вмешался Мустафа. – Просто ты, Ахмед – слюнтяй.
– Я не слюнтяй! Придержи язык, малявка!
Стыдясь за наше поведение, мама хотела уже выбранить нас, но тут доктор сказала:
– Вот и всё, можете идти.
Потрясенная, мама несколько секунд не верила своим глазам и ушам, и вдруг по-девчоночьи рассмеялась от облегчения.
– Вот, я же говорил, – сказал я.
– И я, и я! – снова вмешался Мустафа. – Я тоже говорил!
– Да наградит вас Господь за вашу доброту, – сказала мама, и, поколебавшись, смущенно добавила: – Я приготовила сфиндж. Не желаете ли отведать?
– Желает, желает! – закричал Мустафа. – Мамины лепешки самые вкусные в долине, госпожа. Ты должна попробовать.
Доктор засмеялась и сказала:
– У вас прекрасные сыновья.
– Нет, это ты прекрасная, – перебил Мустафа.
– Уймись, Мустафа, как тебе не стыдно! Что это на тебя нашло? Простите его, госпожа. Не ребенок, а наказание; вечно приходится за него краснеть. Он сам не понимает, что говорит.
– Но ведь это правда, разве нет? – защищался Мустафа. – А ты, мама, сама велишь всегда говорить правду.
– Хватит, Мустафа, замолчи, – рассердилась мама. – Ты довольно осрамился.
Мне она сказала:
– Принеси нашим гостям воды, Хасан.
Я вернулся с водой, прохладной, потому что мы держали ее в бурдюках из козьей кожи.
– Шукраан, – сказала доктор: Спасибо.
Мама вынесла лепешки на нашем лучшем терракотовом блюде.
И бросила робкий взгляд на отца.
– Пожалуйста, попробуй, чтобы я знала, достаточно ли они хороши.
Однако отец молча развернулся и скрылся в доме. Чтобы и дальше не смущать маму, доктор взяла одну лепешку, откусила кусочек и ответила вместо отца:
– Как вкусно! А какой дивный аромат! Что вы добавляете в тесто?
– Эвкалиптовый мед из Кенитры, госпожа.
– Ваш младший сын был прав. Я никогда не ела таких восхитительных лепешек.
Мама залилась густым румянцем, а доктор спросила Мустафу, не хочет ли он проехаться с ними в медицинском фургоне. Мустафа от счастья потерял дар речи и только умоляюще смотрел на маму. Когда же она отпустила его ласковым кивком, ибо ее природная доброта была сильнее раздражения, Мустафа исторг победный клич и вприпрыжку обежал весь двор. Мы с Ахмедом в это время тщились скрыть зависть за надменным безразличием.
Доктор, улыбаясь, протянула Мустафе чемоданчик с медицинскими инструментами. В благоговейном трепете от такой привилегии он разинул рот.
– Это… это я понесу?
Он едва держал тяжелый чемоданчик.
– К полудню ваш сын будет дома, – заверила доктор.
Мы смотрели вслед медицинскому фургону, в кабине которого, между солдатом и ассистентом красавицы-доктора, уезжал наш Мустафа.
Как и было обещано, его доставили обратно перед полуднем.
Мы с Ахмедом вели шахматную партию во внутреннем дворике под навесом. Воздух был густой и горячий. Тени от шиферных пластин и полосы солнечного света образовали на полу клетчатый узор. Мы сделали вид, будто не замечаем Мустафу, открывающего калитку.
– Смотрите! – закричал Мустафа. – Я получил целых две медали!
И указал на значки, украшавшие его грудь – один был с красным крестом на белом поле, другой – со звездой в полумесяце.
Я ограничился равнодушным кивком, Ахмед зевнул.
Мустафа подошел ближе и насмешливо констатировал:
– Вы просто завидуете.
– Предатель! – с презрением процедил Ахмед. – Ты заставил отца потерять лицо, и теперь он с нами не разговаривает.
Ничуть не огорчившись, Мустафа принялся рассказывать, как провел утро, и мы, сами того не желая, слушали с интересом. Мустафа сообщил, что ф’квай, школьный наставник, громко ссылавшийся на Коран, где ничего не сказано о прививках, в конце концов был вытащен из мечети бритым солдатом и подвергнут унижению посредством шприца.
– Как он извивался, как визжал! Точно девчонка! – смеясь, рассказывал Мустафа, и мы с Ахмедом разделяли его торжество, ведь наставник был тиран, безжалостно запугивал и шпынял нас.
И тут из дома вышел отец. Наш смех мгновенно оборвался. Не в силах смириться с потерей авторитета, отец всё утро пролежал на постели, отвернувшись к стене. При виде Мустафы его лицо исказилось. Когда отец направился к младшему сыну, ни у кого из нас не осталось сомнений относительно его намерений.
Мустафа не падал духом. Он коснулся значков, что были приколоты у него на груди.
– Госпожа дала мне это, потому что я был хорошим мальчиком, – с гордостью заявил Мустафа.
Отец, однако, приближался, и Мустафа дрогнул и, в свою очередь, стал пятиться. Он снова коснулся значков – судорожным движением, еще надеясь, что отец просто не заметил их в первый раз.
– Я теперь рыцарь его величества короля, – произнес Мустафа возмущенно и настойчиво. – Так сказал солдат, Шоаш. Меня нельзя бить, Бба!
На долю секунды отец заколебался, затем продолжил наступление.
– А вот это мы сейчас увидим, – мрачно проговорил он.
Ахмед успел нажаловаться маме, и она очертя голову бросилась во дворик, отцу в ноги.
– Молчи, Мабрука! Этот мальчишка выставил меня дураком, да еще перед чужими.
Мустафа теперь упирался спиной в стену. Загнанный в ловушку, он скорчился, почти распластался на земле. Отец навис над ним. Раболепная поза не помогла. От одного яростного удара, сотрясшего воздух подобно грому, Мустафа пролетел почти через весь двор.
Я было шагнул вперед, но отец остановил меня взглядом.
Мустафа, шатаясь, поднялся. Отпечаток отцовской руки был как клеймо на его лице. Он пару раз кашлянул и как бы удивленно покачал головой. Изо рта хлынула кровь. Мама пронзительно вскрикнула, но отец заступил ей дорогу. Непроизвольно дрожа, мой маленький брат побрел к деревянной калитке, вышел за пределы дворика. Мама хотела бежать за ним, отец остановил ее грубым окриком.
– Не смей утешать его. Это будет ему хороший урок.
Бессильные что-либо предпринять, мы провожали Мустафу взглядами. Он брел мимо валунов, оторочивших ближнюю гору. Мама упала на колени и заплакала, завыла:
– Мое дитя! О мое бедное дитя!
Едва отец исчез в доме, как Ахмед будто забыл, что сам же и позвал маму; отстранился от происходящего
Я обнял ее, задыхаясь от сдерживаемых слез.
Мустафа не возвращался до позднего вечера и еще много дней не разговаривал с нами. Красное пятно на его лице потемнело, сделалось багровым, затем – мраморно-черным.